Друзья часто говорили о будущем. Копелев истово верил в грядущие перемены — успехи внутренней и внешней политики должны ослабить карательную политику. Панин страстно возражал. «Нас не отпустят из шарашки никогда… Ведь нас тут посвятили в тайны… За все здешние блага — за матрасы, простыни, за кисель придётся дорого платить… Нечего нам высчитывать годы, мы осуждены пожизненно». «Я пытался вести какую-то среднюю линию между ними, — вспоминал Солженицын, — но оттенок того, что каждый из них понимает жизнь лучше, чем я, у них был… Панин, и Копелев, оба на 6–7 лет старше меня, привыкли относиться ко мне как к младшему и как бы ведомому». «В Сане, — говорил и Копелев, — ощущалась явственная боль безотцовства. И в его стихах, и когда рассказывал о детстве и юности. Тогда я себе казался старше, умудрённее; хотел понимать его по-братски, по-отцовски. И даже самые жестокие наши споры истолковывал как “естественные противоречия поколений”».
С начала 1948 года режим и характер работ в Марфино резко изменились. Закрытым постановлением Совмина СССР от 21.01.1948 спецобъект № 8 системы МВД становился «Лабораторией № 1» при отделе оперативной техники МГБ СССР, созданной с целью «разработки аппаратуры засекречивания телефонных переговоров гарантированной стойкости». Началась эпоха «секретной телефонии»: из ведомства Берии объект передали во владения Абакумова [39]. На шарашку стали прибывать связисты, радиоинженеры и радиотехники, физики, химики, математики. Зэкам было объявлено, что отныне они являются сотрудниками особо секретного НИИ и что им доверено изобретение и изготовление такого телефона, при котором на многие тысячи километров может поддерживаться связь абсолютно надежная и абсолютно недоступная для любых подслушиваний и перехватов. Тех, кто способен по-настоящему увлечься этой проблемой и отдать ей все свои творческие силы, ждут (при успешном решении поставленных задач) реальные блага: досрочное освобождение, высокие награды, почётное место в большой науке.
Панин попал в конструкторское бюро по разработке шифраторов, Копелев и Солженицын (передавший заведование библиотекой сотруднику МГБ) — в группу, изучавшую звучание русской речи. Математическим обеспечением исследования занимался Солженицын, фонетическим — Копелев. Четыре направления работы (художественная литература, разговорная речь, язык публицистики и техники), по ходу дела свелись к двум: язык разговорный и литературный. Основываясь на теории вероятности, Солженицын определял наименьшее количество текстов, необходимое для исследования, изучал слоговое ядро русского языка методами математической статистики. В соседних лабораториях создавались приборы-анализаторы речи. Распознание голосов по телефону, а также выяснение того, чтó именно делает голос человека неповторимым, должно было вместиться в полгода, но растянулось на целых два. Солженицын неспешно разрабатывал теорию и методику артикуляционных испытаний, Копелев, сидевший с ним спина к спине, кропотливо и дотошно изучал звуковиды — спектрограммы звуковых колебаний, вникал в физические параметры индивидуального своеобразия голоса. Начальство нервничало и торопило, требуя практических результатов, а не чистой игры ума.
Шарашка тем временем распространилась на всё здание, открылось много новых помещений, траву во дворе скосили под корень, двери на прогулку открывали строго по звонку. Письма приходили с большой задержкой (и теперь не через «Матросскую тишину», а через Таганскую тюрьму), и Саня посылал жене сообщения, что отменно здоров, увлеченно работает, ни в чём не нуждается, много читает и слушает классическую музыку — ни о чём другом писать было невозможно. Свиданий за весь 1948 год дали только два (вместо положенных шести), и выглядели они теперь вполне химерически: в присутствии надзирателей, с множеством запретов и жёстким регламентом прикосновений. Жена была у него на Таганке за три дня до защиты диссертации (23 июня) и 19 декабря, сразу после Саниного тридцатилетия, когда ей пришлось сказать о необходимости формального развода. Химическую лабораторию МГУ, где её оставляли работать, засекретили, и выбор был невелик: она могла, рискуя разоблачением, скрыть наличие мужа-заключённого, могла ничего не скрывать и немедленно потерять работу, могла написать в семейной графе анкеты «не замужем». Она затравленно и обречённо выбрала третье. Будто в предчувствии, что к этому неминуемо всё идёт, Солженицын писал ей в октябре: «Постарайся как можно меньше обо мне думать и вспоминать, пусть я превращусь для тебя в абстрактное, бесплотное понятие. Да это даже и неизбежно с ходом лет».
И всё же известие оглушило его. Он продолжал посылать Наташе регулярные листки с заботливыми вопросами, приветами, пожеланиями, привычно уверял, что всё в их любви осталось по-прежнему, поздравил её с Новым годом (она встречала праздник с Лидой и Кириллом, и там тоже назревала семейная драма, Сане совершенно понятная), похвалил за способность трезво оценивать жизненные обстоятельства, убеждал, что надо продвигать развод, не откладывая и не затягивая. Развод, однако, тогда так и не понадобился: Наташу благополучно засекретили и вскоре уволили, придравшись к пустякам: дескать, не закрыла форточку, уходя с работы; а в Рязанском сельхозинституте, куда она устроилась с 1 сентября 1949 года, режима секретности не было.
Но отравная мысль о неизбежности развода продолжала мучить Саню, и теперь он сам, с трудом подбирая слова, писал жене, что не имеет права бросать на неё тень, ни единого пятнышка; просил закончить начатый развод и предлагал вообще отказаться от переписки, «этой иллюзии давно не существующих семейных отношений». Но потом сам ужасался написанному. И бурно радовался, что покаего предложение отвергнуто: «Рассудок говорит, что лучше бы ты последовала моему совету, а сердце в страхе сжимается — неужели так и будет?» До конца шарашки у них случилось всего только два свидания — в Лефортово 29 мая 1949-го, и в Бутырках 19 марта 1950-го, и второе тоже было болезненно омрачено. «Саня сказал, что жалеет, что у нас с ним нет детей. Я погрустнела и сказала, что, вероятно, поздно об этом думать…» А Саня, в пятую годовщину смерти матери, мрачно констатировал: «Хорошо, что она не прожила ещё года — горько было бы ей умирать. Хотя, должно быть, умирать никогда не сладко».
В том же 1950-м чувство угрюмой безнадёжности найдёт естественный выход. «Отречением» назовет Солженицын своё горестное стихотворение о том дне, когда из уст жены впервые прозвучало слово «развод». «День второй в себя не приду. / Я — мужик, а рыданьями горло сжало. / Вот она — на каком году / Эта весть меня ожидала…» Лагерные стихи, начатые в 46-м, высвободили замерший, онемевший дар, стихия сочинительства дала силы преодолеть кризис надвигающегося одиночества; шарашка дарила уникальный опыт познания характеров, мировоззрений, судеб. Бок о бок с Солженицыным делили тяготы заключения десятки ярчайших фигур: каждая была достойна отдельного повествования, стоило лишь обратить внимание, вглядеться, расспросить, выслушать, проникнуться, запомнить…
Но прежде чем драматические истории обитателей шарашки попадут под перо Солженицына-романиста, он обязан будет отработать собственные долагерные сюжеты: в Марфино его взгляд на прожитые годы постепенно обретал новые краски. В 1947-м начал сочинять поэму: «Дороженька» создавалась устно, записанные отрывки в 20 – 30 строк выучивались и затем сжигались. «Солженицын писал большую автобиографическую поэму-повесть о том, как он вдвоём с другом плыл на лодке по Волге от Ярославля до Астрахани. (Саня читал Мите и Льву “Мальчиков с Луны” — Л. С.). Мне тогда нравились его стихи, по-некрасовски обстоятельные, живописные», — вспоминал Копелев. В 1948-м прозаическая повесть «Люби революцию» продолжила историю Глеба Нержина, начиная с первого дня войны и проводов друзей на фронт…
А старые друзья были легки на помине. Той же весной из далекого воркутинского лагеря сюда привезли Виткевича. «Опер спрашивал его и меня (видя по документам, что мы однодельцы), не будет ли конфликта. Я говорю: нет, не будет. И мы с ним обнялись, поговорили, легли рядом, и потом целых два года лежали рядом. Койки наши были рядом. Один одессит говорил: братья Солженицкеры. Прежняя дружба восстановилась». Точно так же запомнился этот эпизод и Копелеву. «Тюремный кум вызвал Солженицына и сказал, что скоро на объект привезут его “подельника” Виткевича, и предупредил: “Вам нужно будет вести себя особенно аккуратно”. Рассказывая об этом, Саня был очень встревожен: не провокация ли?.. Не собираются ли наматывать новое дело?.. Когда Кока приехал, первые день-два они все свободные часы были вдвоём, сосредоточенно, серьёзно толковали. Митя и я старались, чтоб им никто не мешал. Солженицын даже сменил свою нижнюю койку на верхнюю, чтобы оказаться рядом с другом» [40].