Спланированная Андроповым операция была расписана по дням и по часам. 13 февраля не позднее 17 часов местного времени Солженицын должен быть доставлен рейсовым самолетом во Франкфурт-на-Майне. С момента его выхода из самолета советские представители уже не участвуют в акции. Это было условие Брандта. Значит, решала Москва, 11 февраля Прокуратура возбуждает уголовное дело. 12-го принимается Указ о депортации. В тот же день арест: арестованного доставляют в тюремный изолятор. «Имеется в виду при этом не отпускать Солженицына домой, а днём 13 февраля объявить ему Указ, а затем осуществить выдворение. Если же в последнюю минуту Брандт, несмотря на все свои заверения, по тем или иным причинам изменит своё решение, то Солженицын остаётся под арестом и по его делу прокуратура ведёт следствие».
У Андропова были в запасе считанные дни — если бы до 15 февраля высылка не состоялась, линия Косыгина взяла бы верх. Судьба Солженицына висела на волоске от суда и неминуемого приговора: Якутия, абсолютный полюс холода и смертельная Верхоянская ссылка — ни одного побега за всю её столетнюю историю.
В тот понедельник, 11-го, он не слишком рано встал, не слишком торопился ехать, на письменном столе в Переделкино оставил книги. По дороге в Москву понял, чтó ответит прокуратуре. Дома, на Козицком, его ждал посыльный с удостоверением Московского угрозыска. Свой ответ, тут же напечатанный на машинке, вместо подписи, А. И. приклеил к повестке: «Я отказываюсь признать законность вашего вызова и не явлюсь на допрос ни в какое государственное учреждение». Вечером они гуляли с Алей на Страстном бульваре. Он обещал, что в лагере работать не будет ни дня, а при тюремном режиме сможет даже и писать. Что? Да хотя бы историю России в кратких рассказах для детей. Вечером за ним не пришли, они неспешно собирали тюремные вещи. Днем 12-го А. И. с пятимесячным Стёпой в коляске вышел погулять во дворе. Там его нашел Шафаревич, и они без помех обсудили текущие дела. Едва поднялись в квартиру, раздался звонок…
На лестнице лезли в дверь, напирая друг на друга, восемь крепких мужчин в штатском и милицейском. Советник юстиции по фамилии Зверев предъявил постановление о приводе в прокуратуру. Это была ложь, которой ГБ обставило арест. Судьба сбывалась.
Рассказ о том, как силой уводили его из квартиры, как везли в Лефортово и там предъявили обвинение по расстрельной 64-й статье УК (измена родине), как держали в тюремной камере ещё ночь и день, как прочитали Указ о высылке, переодели в казённое и доставили в аэропорт Шереметьево, как под усиленным конвоем завели в самолёт, как летели (а он до самого конца не знал, куда) и как выпустили наружу одного, составит самые драматические, самые захватывающие страницы «Телёнка». Солженицын напишет об этом в изгнании, четыре месяца спустя, как о ещё свежей ране.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
ОПЫТ ИЗГНАНИЯ
Глава 1. Европейские пристанища. Тень Ленина
Зимой 1974 года советскому культурному сообществу страшно было бы увидеть себя в зеркале истории. Невозмутимая гладь отразила бы образы, искажённые судорогой, лица, перекошенные злобой, глаза, ослепшие от ненависти, души, изъеденные чёрной завистью. Даже ко всему привычное ухо оглохло бы от грубой брани, осквернилось бы от оскорблений. Дело Солженицына обнажило такую степень растления советского агитпропа, за которой идёт только вырождение и гибель. Случай Солженицына показал такую глубину падения официальной интеллигенции (способной по первому зову клеймить и ставить к позорному столбу тех, на кого укажет власть), что терялся всякий смысл её исторического существования.
Чéм было жить, кáк думать и чтó чувствовать доверчивому читателю, если известнейшие люди страны — скульпторы, композиторы, режиссеры, артисты, — через газеты, радио и телевидение соучаствовали в коллективной лжи? Если печатные издания соревновались в ругани, изощрялись в поношениях и клевете, сочиняя отпор «литературному власовцу»? Если, стоя за партийными трибунами, натренированные лекторы так и сяк вертели ненавистную фамилию, переставляли буквы и демонстрировали скандальную разгадку?
Простых читателей запугивали словом «антисоветский». Но кто мог дать определение этому понятию? В своё время антисоветскими считались Бабель, Зощенко, Ахматова, Булгаков, Мандельштам, Пастернак, Бунин. Но в семидесятые их уже издавали, за них — не преследовали. Никто, однако, ничему не научился. И те самые люди, кто однажды по разнарядке давил одних, готов был задавить следующих. Всех, кого нужно. Но кому это было нужно? Стране? Государству? Народу? Такие вопросы задавал себе в те дни Виктор Некрасов: «Не слишком ли щедро разбрасываемся мы людьми, которыми должны бы гордиться?.. С кем же мы останемся? Ведь следователи КГБ не напишут нам ни книг, ни картин, ни симфоний».
Партийные перья страны твердили, что Солженицын — предатель. Об этом советским людям напоминала 64-я статья УК, которую предъявили изгнаннику. Но вдумчивый гражданин должен был задать себе вопрос: кого он предал? Какие выдал секреты? Почему молчать о зле — нравственный долг? Говорят, он предал дело социализма. Не означает ли, что преступления, о которых говорил Солженицын, — неотъемлемая часть социализма? Эти вопросы жгуче волновали религиозного философа Евгения Барабанова: «Большой русский писатель сделал то, что неоплатным долгом лежало на всей нашей литературе и истории».
Передовой отряд советских писателей особенно торжествовал в связи с расправой. Этого учителишку из провинции напечатали, приняли в Союз писателей, превознесли до небес. Кололи глаза его «правдивыми» опусами, ставили в пример. И что? Он мог бы ездить по стране, описывать новые города, заводы-гиганты, колхозы-миллионеры, а вместо этого сидел под Москвой и клеветал. Три машины, две дачи… матёрый деляга… бизнес на антисоветизме… миллионер… контрреволюционер… моральное чудовище… Но почему тогда его ценили Чуковский, Твардовский, Маршак? Почему им восхищалась Ахматова? Эти вопросы приходили на ум многим, а иные открыто писали: «Раньше на 100 писателей, критикующих недостатки правительства, приходился один Греч или Булгарин. А ныне на 100 курящих фимиам власть имущим едва ли один осмелится написать — “когда румяный комсомольский вождь / на нас, поэтов, кулаком грохочет / и хочет наши души мять, как воск, / и вылепить своё подобье хочет…” — и тот после 2 – 3 вызовов в ЦК или КГБ остепенится».
Писатели, улюлюкавшие вслед изгнаннику и «всем сердцем одобрявшие мудрое решение», ведали, что творили, но держались своей уютной линии, полагая, что она воцарилась навсегда, на их век — хватит. «Но что делаем мы, молчаливое интеллигентное большинство? — спрашивал Вадим Борисов. — Мы с жадным любопытством ждём развязки. “Бог не выдаст, свинья не съест” — не так ли? Мы умываем руки — и надеемся сохранить их чистыми? Но в России, для которой жертвует собою Солженицын, ещё достаточно благодарных сердец, которые скорее предпочтут разделить его судьбу, чем оставаться соучастниками в заговоре рабьего молчания». «Где Вы — там и Россия… Сколько ни есть сегодня здесь любящих Вас, завтра их будет вдвое, послезавтра втрое», — писал ему в те дни поэт Владимир Корнилов.
…Едва конвоиры вывели мужа, Аля бросилась в его кабинет, успеть разобраться с бумагами: самое важное прятала на себе, остальное сжигала на металлическом подносе, служившим для сожжения «писчих разговоров». Сортировала, перекладывала, жгла, полагая, что обыск неизбежен. Двое из конвоя ещё минут двадцать оставались в квартире, чего-то выжидали. Чего? Подкрепления? Отмашки? Шафаревич тоже остался, защищал дверь в кабинет. Бабушка с Митей привезли коляску со Стёпой, пошли в детский сад за Ермошей. Игнат норовил выползти на лестницу — внешний замок был сломан. Телефон вёл себя странно: гудок, нормальный набор и тут же разрыв; но после многих попыток Але удалось прорваться в три места: этого было достаточно, чтобы весть облетела Москву.