Одно проклятое впечатление увязывалось с другим, прежним. Что нужно было думать про старика-рабочего в очках, обмотанных ниточкой, с въевшейся в морщины железной пылью? Он вышел на сцену зала ростовских Ленмастерских в 1937-м во время многочасового производственного собрания — и грохнул: «Зря — баррикады — строили — встарь? / Зря, значит, — мы — умирали? / К трону — бредёт по рабочей — крови / ЦАРЬ! / СТАЛИН!!!» И тут же ужас сковал огромный, оцепеневший зал, повисла такая тишина, что слышно было, как у стенографистки (Таисия Захаровна вечером рассказала сыну о том собрании) упал карандаш, и мгновенно мятежному старику заткнули рот, уволокли за сцену, «ещё донёсся хрип из-за кулис»…
Но пока все эти страшные вещи происходили как-то сбоку, задевали слабо. И ни в чём не мог убедить Саню Кирилл Симонян: «Ты не захвачен был этой заразой мировой революции, и марксизм если и прилип к тебе — то не крепкою чешуёй и не надолго. О 37-м годе и пытках его — ты один из нас чётко знал, и мне втолковывал, а я плохо воспринимал».
Глава 5. Плюс МИФЛИ. Прозрения и миражи
Было бы крайне обидно, если бы мир, внутри которого жил студент-математик, активист, путешественник, художественный чтец и участник драматических спектаклей, сочинитель рассказов, стихов и поэм, мечтавший о крупных формах и настоящем писательстве, был бы лишён лирической, романтической ноты. Было бы совсем плохо, если бы, кроме досрочно сданных экзаменов, пятёрок, похвальных грамот, положительных характеристик и похвал друзей, в жизни Сани больше ничего не происходило. Но нет, к счастью: его юные годы были наполнены дарами молодости, которая не мыслит себя без страстных увлечений и любовных переживаний.
«В школе я влюблялся много…», — утверждал Солженицын. Следы тех влюблённостей остались в тетрадках со стихами, писавшимися и в шестнадцать, и в восемнадцать, и в двадцать лет. По ним легко прочитывается (или угадывается), как далеко зашёл (или, напротив, застрял) тот или иной сюжет: сила поэтического чувства соответствует градусу влюблённости, и Солженицын-поэт, из уважения к исторической правде, ни разу, кажется, не позволил себе преувеличить (или преуменьшить) объём и содержание любовного эпизода.
Память писателя хранит образы своих школьных возлюбленных — то есть девушек, в которых был влюблён сам. Свои шансы на ответное чувство в те годы он оценивал весьма низко. Он очень хорошо знал, что такое сомнение: одноименное стихотворение 1938 года начиналось вопросами: «Кто я? Не знаю… Откуда? Не ведаю… / Плох ли? Хорош? Ограничен? Умен?» В повести «Люби революцию», написанной, когда ему было уже под тридцать, Солженицын нарисует своего автобиографического героя Глеба Нержина худым, бледным, всегда плохо одетым юношей: «Глеб отроду был воспитан понимать женщин как предмет поклонения. Ему как-то не открылось и никто не внушил, отца не было, что существует и красота мужская, что и самому надо быть тоже пригожим… Он не умел нравиться, ухаживать, а влюбясь — только писал в дневнике ( теСанины дневники погибли в войну — Л. С.) и строил хрупко-калейдоскопические картины любви».
Он напряжённо соображал, как это — ухаживать?Подавать в театральной раздевалке шубку и галоши? Как это брать и вести под руку, когда не знаешь, как правильно? Едва касаться острия локтя? Поддерживать всю руку до запястья? Подхватывать своей ладонью опущенный вниз маленький кулачок? Продевать свои настойчивые пальцы меж послушных пальчиков спутницы? (Глеб Нержин специально ходил на Большую Садовую — присмотреться, как это делают опытные, уверенные в себе мужчины).
В «Круге первом» описано, как и в семнадцать, и в девятнадцать лет налетали на героя горячие шквалы затмений, отнимая разум, и как он пересиливал себя. «Он беспомощно не умел разрешать тех затмений: не знал тех слов, которые приближают, того тона, которому уступают. Ещё его связывала от прошлых веков вколоченная забота о женской чести. И никакая женщина, опытней и мудрей, не положила ему мягкой руки на плечо. Нет, одна и звала его, а он тогда не понял! Только на тюремном полу перебрал и осознал, — и этот упущенный случай, целые годы упущенные, целый мир — жгли его тут напрокол».
Тот «упущенный случай» Саниной молодости носил звучное имя: Виктория Пурель, однокурсница. Маем 1938-го датировано посвящённое ей изысканное стихотворение «Ты помнишь?..», с прихотливым ритмом (дань Бальмонту) — о впечатлениях только что прошедшего апреля. Был яркий, огненный день, шумела вечеринка, звенела гитара, лились мелодии, танцевали пары, поэт и девушка шли к колодцу за водой, восторг юности прорывался из серебристой переливчатой строки в реальность переживания. «В 1938 году я потерял очень тёплую девушку, которая меня любила по-настоящему» [19]. Значит, не так всё было безнадежно, если он мог позволить себе роскошь выбирать, а не броситься со всех ног на зов беззаветной девичьей любви…
И он выбрал, в том самом 1938 году. Позже Солженицын объяснит свой шаг… манией рояля, роковой ролью фортепианной музыки, которую любил с детства и преклонялся перед недостижимой красотой музыкально одаренных людей. А Наташа Решетовская была настоящей пианисткой, тоже сверстницей, младше Сани всего на два месяца. После восьмого класса она поступила в музыкальную школу по классу рояля к Е. Ф. Гировскому, известному ростовскому педагогу, играла с талантливой Гаянэ Чеботари, ставшей позже композитором, собиралась полностью посвятить себя музыке, но полюбила и точные науки. В 1936 году, окончив школу, поступила на химфак РГУ и сразу подружилась с друзьями-сокурсниками — Кокой Виткевичем и Кириллом Симоняном, двумя из трёх «мушкетёров». И хотя химфак и физмат находились в разных зданиях (университет был разбросан по всему городу), Саня и Наташа были обречены на знакомство.
Оно и произошло в первые дни сентября 1936 года: математики слушали на химфаке лекции по химии. Сцена, в которой Наташа, Кока и Кирилл оживлённо беседуют на перемене, а на них, перепрыгивая через две ступеньки, вниз по лестнице несётся высокий, худощавый, густо-светловолосый юноша, и ребята, подняв головы, восклицают: «Морж!», а Наташа грызёт большое яблоко, которое закрывает ей пол-лица, — будет описана много раз в мемуарах Решетовской уже после её драматического разрыва с мужем.
Но тогда события развивались бравурно и мажорно, стремительно набирая обороты. Девушка была настолько впечатлена новыми знакомыми, так много рассказывала о них дома (маме, Марии Константиновне, и двум незамужним тётям, Неониле (Нине) и Марии Николаевнам, сёстрам пропавшего без вести отца), что решено было позвать юношей в гости.
7 ноября Саня, вместе с Кокой, Кириллом и ещё тремя студентками, впервые был у Наташи, впервые слышал её игру (звучал обворожительный этюд Шопена, 14-й). Ещё через десять дней, 17 ноября, вечеринка повторилась у Люли Остер; Наташа была в белом шёлковом платье, и Саня (через двадцать лет, в письме 1956 года) назовёт эту встречу моментом своего «окончательного и бесповоротного влюбления».
«На другой день был выходной — я ходил по Пушкинскому бульвару и сходил с ума от любви». Было то самое 18 ноября 1936 года, когда под оголёнными деревьями его осенило, как надо писать роман о революции. Творческое наитие и любовный мираж сошлись в одной точке, сплелись в один узел (Узел!), и Саня уверовал, что эта девушка и есть его судьба.
Но ничего этого Наташа тогда не знала. «В тот год я больше дружила с Кокой. В зимние каникулы он научил меня игре в шахматы, а летом — кататься на велосипеде». Из велосипедного похода на Кавказ не Саня, а Кока писал ей письма, Саня же молчал, доверяясь дневнику и тетрадке со стихами (в его очерке о путешествии по Военно-Грузинской дороге нет и намёка на влюблённость). Но на следующий год в РГУ открылась школа танцев: не сговариваясь, из всей компании в танцкласс записались только двое — Наташа и Саня, став постоянной танцевальной парой. «На университетские вечера мы тоже стали приходить вдвоём с Саней и танцевали только друг с другом. Саня заходил за мной и обычно ещё слушал мою игру на рояле. Помимо вещей, которые я разучивала, я часто играла ему, помню, “Серенаду” Брага. Мне было хорошо так. И не хотелось никаких перемен».