Копелев же писал о Сане как о самом близком на шарашке человеке. «Он лучше всех вокруг понимал меня, серьёзно и доброжелательно относился к моим занятиям, помогал работать и думать, дельно использовал мои “открытия” в ходе артикуляционных испытаний и толково их обобщал. Он убедительнее всех подтверждал смысл моего существования. И очень по душе мне пришёлся. Сильный, пытливый разум, проницательный и всегда предельно целеустремлённый. Именно предельно. Иногда я сердился на то, что он не хочет отвлечься, прочитать “незапланированную” книгу или поговорить не на ту тему, которую заранее наметил. Но меня и восхищала неколебимая сосредоточенность воли, напряжённой струнно туго. А, расслабляясь, он бывал так неподдельно сердечен, обаятелен…»
Та самая неколебимая устремлённость воли, которую так ценил в младшем друге Копелев, остро проявилась поздней осенью 1949 года, когда Лев Зиновьевич, внезапно вызванный к начальству, получил сверхсекретное задание и стал научным руководителем «Лаборатории № 1», за работу которой отвечал головой. Опознать и идентифицировать голос анонима, звонившего в американское посольство и выдавшего государственную тайну, то есть изобличить предателя родины — такова была правительственная задача. В распоряжение Копелева поступила магнитофонная пленка с ключевыми фразами: советский разведчик Коваль вылетает в Нью-Йорк; должен встретиться с американским профессором в радиомагазине; тот даст ему новые данные об атомной бомбе; Коваль вылетает сегодня. Копелев подписал бумагу о неразглашении и строжайшей ответственности «во внесудебном порядке», но в тот же день рассказал другу об оперативном задании.
Через тридцать лет Солженицын с изумлением прочитает в западной печати, будто это он, автор «Архипелага», «не спал ночами, чтобы поймать врага народа, торгующего с атомной Америкой». «Я, — ответит он, — не только ни минуты не состоял в их строго-секретной группе — но от первого рассказа Льва об этом тайном случае отшатнулся, отверг его щедрое предложение — при успехе группы в будущем в неё войти. Я только страстно ловил от Копелева — ещё, ещё подробностей об этом случае, ибо в тот же миг (а не годы спустя) с трепетом ощутил — какой это будет выдающийся литературный сюжет!»
Те три дня декабря 1949 года, которые Солженицын, предельно уплотняя время, опишет в романе о марфинской шарашке всего через пять лет после событий, начнутся невероятным звонком дипломата Володина (Иванова) и дадут точный ответ, ктó не спал ночами, чтобы изобличить предателя. «Перемочь болезнь, слабость, нежелание — и завтра с раннего утра припасть, принюхаться к следу этого анонима-негодяя, спасти атомную бомбу для России» — горит яростью Рубин после жестокой схватки с идейным антагонистом Сологдиным. «Не давать шифратора этой своре» — решает Сологдин после ночного спора с Рубиным. Но категорическое решение принимает именно Рубин. «Ему прояснялся единственный сокрушительный удар, который он мог нанести Сологдину и всей их своре. Ничем другим их не проймёшь, меднолобых! Никакими фактическими доводами и историческими оправданиями потом не будешь перед ними прав! Атомную бомбу! — вот это одно они поймут!» А что же Нержин? «Бомбу надо морально изолировать, а не воровать, — заявляет он Рубину, принципиально отказываясь от совместной ловли анонима. — Оставьте мне простору, не загоняйте на баррикады». И свидетельствовал Панин: «Солженицын изобразил самого себя исключительно правдиво и точно в главном персонаже романа — Глебе Нержине».
А Копелев успешно справился с заданием, идентифицировал анонима и вскоре приготовил вопросник (включавший слова с магнитофонной записи) для следователя, проводившего допрос арестованного дипломата. Тот нудно отпирался, этот, как положено, давил и жал… Копелев не скрывал, что отчёт о сличении голоса, звонившего в американское посольство, с голосом дипломата, занял два толстых тома и был подписан начальником института, начальником лаборатории и им самим, Копелевым, старшим научным сотрудником, кандидатом филологических наук, но всё ещё з/к…
Только через десятилетие поймёт Копелев-Рубин точку зрения своих тогдашних оппонентов на границы патриотизма: атомная бомба нужна России, но как же страшно, когда сверхоружием завладеет тиран-параноик. «От старых идолов и старых идеалов я освобождался медленно, трудно и непоследовательно… Было мучительно стыдно признать, что нашим кумиром стал просто ловкий негодяй, бессовестный, жестокий властолюбец, типологически подобный блатным “паханам”, которых мы встречали в тюрьмах и лагерях (Панин, Солженицын и некоторые другие мои приятели-зэки поняли это значительно раньше меня)».
К осени 1949-го шарашка исчерпала для Солженицына свой ресурс, и он перестал держаться за её блага. «Я уже нащупывал новый смысл в тюремной жизни. Оглядываясь, я признавал теперь жалкими советы спецнарядника с Красной Пресни — “не попасть на общие любой ценой”. Цена, платимая нами, показалась несоразмерной покупке. Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казённую работу нагло перестал тянуть». Когда зимой 1950-го Солженицына вознамерились перевести в криптографическую группу, то есть погрузить в невылазную работу и безраздельно завладеть его временем, он уже не был рабом своего испуганного тела. «Все доводы разума — да, я согласен, гражданин начальник! Все доводы сердца — отойди от меня, сатана!»
Как следует из романа, Нержину-математику удаётся на шарашке составить серьёзную трехтомную монографию. Копелев утверждал, что Солженицын создал в Марфино нечто и впрямь небывалое — научно обоснованную теорию и практическую методику артикуляционных испытаний. «Он стал отличным командиром артикулянтов, был действительно незаменим. Это понимал каждый, кто видел его работу и мог здраво судить о ней. Это сознавал и он сам и вовсе не хотел переключаться на унылую математическую подёнщину рядовым».
Солженицын скажет о своём решении проще: «Очищенная от мути голова мне нужна была для того, что я уже два года как писал поэму». Так, оставив математику ради литературы, он был списан с шарашки и вызван «с вещами». Несомненно, он был благодарен третьему острову и как з/к, получивший передышку, и как писатель. Именно здесь появился на свет артиллерист-фронтовик Глеб Нержин, арестант призыва сорок пятого года, который на своём просторном рабочем столе, между казенной бутафорией («застывший ураган исследовательской мысли») прятал нематематические записи — первые итоги зрелых размышлений о русской революции. В момент решающего выбора между спасительной математикой и смертоносной историей, Нержин скажет себе: «Милое благополучие! Зачем — ты, если ничего, кроме тебя?..» — и выберет лагерную тачку.
Но прежде Нержина этот выбор сделает Солженицын: в предвидении скорого этапа и генерального шмонавсё сочиненное (и обречённое огню) он карандашно уложит в два невнятных листика с дикой разноязыкой смесью сокращённых слов, и листики те изомнёт, «как мнут бумагу для её непрямого назначения». Так закончится шарашка для Солженицына, и Нержин, герой поэмы, повести, двух пьес и большого романа, будет след в след осваивать детскую, юношескую, военную и лагерную биографию автора. Произведения с автобиографическим персонажем исторически достоверно зафиксируют этапы и вехи зэка-героя и зэка-автора, «людей бездны».
Вместе с Солженицыным из Марфино уходил и Панин — в отличие от Сологдина, прототип, по его собственному признанию, не стремился оставаться на шарашке: «демонстративно не желал работать, задания всячески затягивал и сдавал только после нескольких напоминаний, часто огрызался, вечером иногда не выходил на работу». Весной 1950-го Панин неоднократно изъявлял желание убирать двор, и Солженицын дважды к нему присоединялся. «Никто из инженеров, дорожащих своим положением, о таком времяпрепровождении не смел и помыслить».
«19 мая мы мирно беседовали, сгребая листья…»
Свои конспекты по Далю, по истории и философии [41]Солженицын оставил Копелеву. «Все конспекты уцелели и вернулись к нему», — писал Л. З. Это удалось благодаря Гумеру Ахатовичу Измайлову, осуждённому за «плен» на десять лет, досрочно освобождённому и ставшему в Марфино вольнонаёмным. Именно он вынес и передал родным Копелева конспекты Солженицына и архив Льва Зиновьевича. Другую часть архива А. И. взяла к себе сотрудница Марфинского НИИ Анна Васильевна Исаева (в романе лейтенант МГБ Серафима Витальевна беззаветно влюблена в зэка Нержина). «Под страхом кары МГБ и уголовного кодекса, — пишет Солженицын в “Телёнке”, — она приняла от меня, сохранила 7 лет — и вернула мне в 1956 году мою рукопись “Люби революцию” (без того не собрался б её возобновить) и многочисленные блокнотики далевских выписок, так ценные для меня. Спасибо ей сердечное».