В половине октября мы покинули Швейцарию и поехали в Вену, где дела о наследстве требовали моего присутствия. Покончив с ними, мы намеревались поселиться на некоторое время в Париже. Фридрих забрал себе в голову по мере сил помогать осуществлению идей лиги мира и полагал, что предстоящая всемирная выставка представит удобный случай к составлению конгресса сторонников мира; кроме того, Париж казался ему самым удобным местом для развитая международного дела.
– Военное ремесло оставлено мною – говорил он, – и я сделал это на основании опыта, приобретенного на войне же. Теперь я хочу действовать согласно своим убеждениям и поступаю в армию мира. Правда, наше войско еще ничтожно: у нас нет другого оплота и оружия, кроме идеи справедливости и человеколюбия; но все, что впоследствии сделалось великим, вначале было мало и незаметно.
– Ах, – со вздохом возразила я, – из этого предприятия ничего не выйдет. Ну, чего надеешься достигнуть ты своими единичными усилиями, когда против тебя стоит мощная твердыня, существующая целые тысячелетия и защищаемая миллионами людей?
– Достигнуть? я?… Конечно, я не настолько недальновиден, чтобы надеяться самому произвести мировой переворот. Я сказал только, что хочу поступить в ряды армии мира. Когда я состоял при войске, то разве рассчитывал спасти отечество или завоевать провинцию для императора, сам по себе? Нет, единичная личность может только служить. Более того: она должна служить. Кто всей душой предался какому-нибудь делу, тот не может не хлопотать о нем, не может не рисковать своею жизнью, даже сознавая, как мало будет способствовать победе эта величайшая жертва с его стороны. Он служит, потому что должен; не только государство, но и собственное убеждение, если оно горячо, налагает на человека обязанность воинской повинности.
– Ты прав. И когда, наконец, миллионы горячо убежденных людей исполнят этот долг, тогда покинутая своими защитниками тысячелетняя твердыня должна рухнуть.
Из Вены я съездила в Грумиц, который принадлежали, теперь мне. Однако, в замок я не пошла, а повесила только четыре венка на кладбище и уехала обратно.
Когда мы привели в порядок наиболее важные дела, Фридрих предложил мне съездить в Берлин навестить несчастную тетю Корнелю. Я согласилась и оставила Рудольфа, на время нашего отсутствия, под надзором тети Мари. Старушка была совсем убита рядом перенесенных ею потерь и сосредоточила теперь всю любовь, все жизненные интересы на маленьком внуке. Поэтому я надеялась, что присутствие ребенка немного рассеет и ободрит ее.
1 ноября мы выехали из Вены и остановились в Праге переночевать, а на другой день, вместо того, чтоб ехать дальше, неожиданно вздумали изменить свой маршрут.
– Вот что: сегодня день поминовения усопших! – воскликнула я, увидав число на газетном нумере, принесенном в нашу комнату в Пражском отели вместе с завтраком.
– Поминовение усопших – повторил Фридрих, – сколько несчастных умерших на полях битв в окрестностях останется в забвении и в этот день, потоку что их могилы никому не известны!… Кто придет их навестить?
Я с минуту молча смотрела на Фридриха, а потом произнесла вполголоса.
– Не хочешь ли поехать?…
Он кивнул головой. Мы поняли друг друга, и час спустя были уже на пути в Клум и Кениггрец.
XXV.
О, какое зрелище! Мне пришла на память элегия:
Жалкий вид! Народа вождь венчанный,
Поклянись у этих груд костей
Править царством не для славы бранной,
А для счастья родины своей.
Пред тобою мертвецов обитель -
Вот цена прославленных побед!…
Будь народу кроткий покровитель,
И тебя благословить весь свет.
Неужели будет так вовеки,
И сильна так честолюбья власть,
Что готов пролить ты крови реки,
Чтоб в скрижаль истории попасть?
К несчастию, последнее останется соблазнительным для всех, пока история – (т. е. те, которые ее пишут) – будет воздвигать статуи военным героям на развалинах разрушенных ими городов, пока титанам народоубийства будут подносить лавровые венки. Отказаться от лавров, от военной славы было бы благородным подвигом, по мнению поэта; нет, прежде нужно развенчать самую войну, чтобы ни одному честолюбцу не было расчета домогаться громких побед.
Уже темнело, когда мы прибыли в Клум, и рука об руку, в унылом молчании, отправились к ближайшему полю битвы. Свинцовые облака осыпали нас мелкой изморозью, и голые ветви деревьев качались от порывов жалобно завывавшего, холодного ноябрьского ветра. Масса могил и курганов вокруг, но кладбище ли это? нет, кладбище – место успокоения, где погребают людей, окончивших свое земное поприще, здесь же зарыты в землю в цвете мужественной силы борцы, пылавшие юношеской отвагой, гордо стремившееся к будущему. Тут, на этом месте, они засыпаны землей, задавлены могильной насыпью: их насильно заставили умолкнуть навыки… Да, теперь они утихли, не слышно больше диких возгласов отчаяния, напрасных молений… И разбитые сердца, и окровавленные, истерзанные члены, и горько плачущие очи – все прикрыла земля!
Однако, эта арена кровавой борьбы не была пустынной. Много народу из родной и чужой земли сошлось сюда помолиться на месте, где, пали их близкие. На поезде, с которым мы приехали, оказалось много таких путников издалека, и во время дороги я наслушалась горьких жалоб и печальных рассказов. "Троих сыновей, троих сыновей, один краше и милее другого – потерял я под Садовой" – говорил нам убитый горем старик. Другие, сидевшие с нами в вагоне, также горевали, кто о брате, кто о муже, кто об отце, но жальче всех мне было этого старика, твердившего в мрачном отчаянии без слез: "троих сыновей, троих сыновей!"
По всему полю бродили фигуры в черном, опускались на колени, или брели, пошатываясь, дальше, или громко всхлипывали и падали на землю. Отдельных могил, крестов или памятников с надписями было очень немного. Встречая их, мы наклонялись, стараясь разобрать написанное. На одном камне стояло: "Майор фон Рейс, второго прусского гвардейского полка".
– Пожалуй, родственник жениха нашей бедной Розы – заметила я.
Другая надпись гласила: "Граф Грюнне – ранен 3-го июля, скончался 5-го"…
Воображаю, сколько он выстрадал в эти два дня! Уж не сын ли это того графа Грюнне, который всенародно заявил перед войной: "Мы прогоним пруссаков мокрыми швабрами?" Ах, как безумно и дерзко звучит каждое слово подстрекательства перед войною, когда его повторяешь на таком месте! А между тем только эти слова, глупые, хвастливые слова и угрозы, высказанные, написанные и напечатанные, создали это поле смерти…
Мы подвигались дальше. Со всех сторон могильные насыпи различной высоты и объема… но и там, где почва ровна, пожалуй под нашими ногами тлеют солдатские тела.
Все сильнее сгущается туман, покрывая землю изморозью.
– Фридрих, надень же свою шляпу, ты простудишься, – говорю я.
Но Фридрих остался с непокрытой головой, и я не повторила ему больше своего предостережения…
Между людьми, собравшимися на поминки, было много офицеров и солдат; вероятно, то были участники жаркого боя под Кениггрецом, которые приехали поклониться праху павших товарищей.
Наконец, мы пришли к листу, где было похоронено больше всего народу – свои и неприятели вместе. Эта площадь была обнесена оградой, как настоящее кладбище. Сюда стекалось самое значительное число поминальщиков; они могли с большей вероятностью предположить, что дорогой им прах покоится именно здесь. У этой ограды осиротевшие опускались на кольни, горько рыдали и вешали на нее привезенные венки вместе с зажженными лампадами.
Вдруг к высокому кургану над братской могилой приблизился стройный, высокий господин с моложавым лицом и благородной осанкой, закутанный в генеральскую шинель. Присутствующие почтительно расступились, и в толпе раздался шепот: