И покинув уже кабинет Патрона, шагая спустя две минуты по коридору, грязные стены которого наконец-то покрыли звукоизолирующим материалом и дешевыми пластмассовыми плитами под дерево, вспомнил Иоэль насмешливый голос Акробата, сказавшего ему здесь совсем недавно: «Любопытство сгубило кошку». Он зашел в комнату, где сидела Ципи, и, бросив:
— Позволь-ка мне на минуту, я потом все объясню, — схватил трубку внутреннего телефона, стоявшего на ее столе, и почти шепотом спросил у человека, сидевшего за стеной: — Скажи мне, Ирмиягу, что я сделал?
Не торопясь, по-учительски терпеливо ответил Патрон:
— Ты спрашиваешь, что сделал? — и продолжил, словно диктуя стенографисткам формулировки протокола: — Пожалуйста. Получай ответ. Ответ, который тебе уже известен. Ты и я, товарищ, мы оба дети-беженцы. Те, из кого фашисты делали мыло. Они рисковали своими жизнями, чтобы спасти нас от нацистов. Они тайком перебросили нас сюда. И еще они воевали, были ранены, погибали, чтобы создать для нас Государство Израиль. И подали его нам на блюдечке с голубой каемочкой. Они подняли нас прямо из грязи. И оказали нам великую честь — поручили работу на самом ответственном участке. В святая святых. Это ведь к чему-то обязывает, не так ли? Но ты, товарищ, когда в тебе возникла нужда, когда тебя позвали, начал считаться: мол, пусть пошлют кого-нибудь другого. Пусть пойдет один из них. Вот и послали. Так что будь добр, отправляйся домой и живи с этим. И не звони нам по три раза на день с вопросом: когда похороны? Жди сообщения в газетах.
На автомобильную стоянку Иоэль вышел, хромая из-за того утреннего ушиба, который заработал когда наткнулся на тумбочку. Почему-то, как мальчишка, получивший трепку, он уж слишком припадал на ушибленную ногу, будто пострадал всерьез. Минут двадцать или двадцать пять он, хромая, раз за разом обходил всю стоянку, дважды, а то и трижды осматривая каждый автомобиль, тщетно пытаясь отыскать свой собственный. Раза четыре возвращался он на то место, где поставил свою машину, но так и не понял, что же произошло. Пока не сообразил наконец, что приехал не на своей машине, а на голубом «ауди» Кранца, и вот этот автомобиль прямо перед ним, на том месте, где он его и оставил.
Приятно светило зимнее солнце, дробясь в заднем стекле на множество ослепительных искр.
Так вот более или менее примирился он с мыслью, что эта глава его жизни закончилась. Что никогда вновь не войдет он в это здание, старое, скромное, окруженное высоким каменным забором, схоронившееся за густыми кипарисами, затерявшееся среди новых, куда более высоких строений из бетона и стекла. Его кольнуло сожаление: один шанс упущен безвозвратно; не единожды на протяжении двадцати трех лет службы хотелось ему протянуть руку и удостовериться раз и навсегда, что кто-то бросает время от времени монетку в прорезь голубой копилки для сбора пожертвований в Еврейский национальный фонд. Той копилки с надписью-призывом и картой, что стоит в кабинете Патрона. Вот и этот вопрос останется без ответа…
Ведя машину, Иоэль размышлял об Акробате, о Йокнеаме Осташинском, который вовсе не был похож на акробата. Скорее, походил он на зубра-аппаратчика, ветерана Социалистической рабочей партии, эдакого рабочего с каменоломни, с течением времени ставшего боссом районного масштаба в крупной строительной компании. Человек лет шестидесяти, с брюшком, напоминающим тугой барабан. Однажды, семь или восемь лет назад, допустил Акробат ошибку, которая могла дорого ему стоить. Иоэль приложил все усилия, чтобы вызволить его из беды, и сумел, не прибегая ко лжи, сделать это. Однако потом выяснилось, что (как это обычно бывает с людьми, которые не в состоянии отплатить добром за добро) Осташинский затаил против Иоэля кислую, мелочную злобу и стал распространять о нем недоброе мнение: важничает, строит из себя благородного принца. «И в то же время, — размышлял Иоэль, медленно продвигаясь в автомобильной пробке, — если вообще в моем случае применимо слово „товарищ», он был моим товарищем». Когда Иврия погибла и Иоэль был срочно отозван из Хельсинки и прибыл в Иерусалим за несколько часов до похорон, он обнаружил, что все необходимое сделано. Хотя Накдимон Люблин прогнусавил, что вообще этим не занимался. Спустя два дня Иоэль стал выяснять, сколько должен и кому, не поленился проверить копии квитанций и в «Погребальном братстве», и в отделе траурных газетных объявлений. Обнаружив, что всюду заказчиком выступал некий Саша Шайн, он позвонил Акробату и спросил про расходы, на что Осташинский, обидевшись, грубо, по-русски, ответил ему: «А пошел бы ты к такой-то матери, Иоэль».
…Дважды или трижды, после ссоры, поздней ночью шептала Иврия: «Я тебя понимаю». Что это значило? Что она понимала? Насколько тайны разных людей схожи или различны? Иоэль сознавал, что узнать это невозможно. Хотя доискаться, чтО на самом деле знают друг о друге люди, особенно люди близкие, было для него всегда важен, а теперь просто необходимо. Она почти всегда ходила в белой блузке и белых брюках. А зимой еще и в белом свитере. Моряк, отставший от корабля. Она не носила никаких украшений, кроме обручального кольца, которое почему-то было надето на мизинец правой руки. И снять его не удавалось. Ее тонкие детские пальчики были всегда холодными. Иоэль тосковал по прохладным прикосновениям этих пальцев к его обнаженной спине. Иногда ему нравилось отогревать ее руки, словно замерзшую птицу, в своих широких грубоватых ладонях. И только один-единственный раз, прошлой осенью, она сказала ему там, в Иерусалиме, на балконе, примыкавшем к кухне:
— Послушай, мне не по себе.
А когда он спросил, что болит, пояснила: он ошибается, речь не идет о чем-то физическом, просто ей не по себе. Иоэль, ожидавший телефонного звонка из компании «Эль-Аль», ответил, чтобы уклониться от долгого разговора, избежать его, сократить:
— Это пройдет, Иврия. Увидишь, все будет в порядке.
Если бы он согласился поехать в Бангкок, отныне Патрон и Осташинский взяли бы на себя все заботы о его матери, дочери, теще. Все его измены были бы прощены, если бы он поехал и не вернулся. Калека, родившийся без конечностей, почти не в состоянии причинить зла. А кто может причинить зло ему? Потерявший руку и ногу уже не может быть распят. Неужели он никогда не узнает, что случилось в Бангкоке? Быть может, всего лишь банальная автокатастрофа на пешеходном переходе? Или авария в лифте? Узнают ли в один прекрасный день — пускай спустя многие годы — музыканты Израильского симфонического оркестра, что человек, которого в эту минуту несет сквозь темноту над Пакистаном в свинцовом герметичном гробу гигантский «Джамбо» компании «Люфтганза», спас их — своей мудростью, своим мужеством — от массового убийства, которое террористы собирались совершить несколько лет тому назад во время концерта в Мельбурне? В то же мгновение захлестнула Иоэля волна гнева на самого себя, на ту тайную радость, что все утро разливалась в его груди. В чем дело? Я свободен от них. Они желали моей смерти, но сами мертвы. Умер? Значит, потерпел поражение. Умерла? Проиграла. Очень жаль. Я жив, а значит, прав.
А быть может, нет. Быть может, это всего лишь плата за предательство. Так подумал он, выезжая из города и обгоняя справа на бешеной скорости несколько автомобилей. Он выскочил на свободную правую сторону, всего на каких-то десять сантиметров обойдя первый автомобиль, как раз в ту секунду, когда на светофоре сменился свет. И вместо того, чтобы продолжать свой путь домой, свернул на Рамат-Ган, поставил машину возле торгового центра и вошел в огромный магазин женской одежды. Спустя полтора часа (он провел их, размышляя, взвешивая, сравнивая, проверяя) Иоэль вышел оттуда с элегантным пакетом — в нем лежало платье, таящее в себе некий игривый вызов, платье, выбранное для дочери, которая спасла ему жизнь. У него всегда был наметанный глаз, изысканный вкус и размах во всем, что касалось выбора женской одежды. Размер, фасон, качество ткани, цвет, покрой — он никогда и ни в чем не ошибался. В другой руке он нес большую картонку, в которую упаковали платок для матери, пояс для тещи, симпатичный шарфик для Оделии Кранц, ночную сорочку для Анны-Мари и шесть дорогих шелковых носовых платков для Ральфа. Еще один пакет, перевязанный ленточкой, заключал в себе свитер спокойных тонов, прощальный подарок для Ципи. Ведь нельзя же просто так исчезнуть после стольких лет. Но с другой стороны, почему нет? Почему бы не ускользнуть, не оставив следов?