Неким странным образом — и вновь Иоэль не приложил никаких усилий, чтобы уяснить, как и когда это происходит, — ему временами передавалась боль, которая мучила больного или раненого. Или ему только казалось. Во всяком случае, было в этой боли что-то захватывающее, что-то граничащее с наслаждением. Лучше, чем врачам, лучше, чем Максу, Арику, Грете и всем остальным, удавалось Иоэлю успокоить отчаявшихся родственников, которые, случалось, срывались на крик, а то и кулаки готовы были пустить в ход. Ему дано было с безошибочным чутьем сочетать сострадание и настойчивость. Доброжелательность, сочувствие и авторитетность. И даже слова, которые он изредка произносил: «Этого я, к сожалению, не знаю», — звучали в его устах по-особому, с ноткой некоего неявного знания, словно он чувствовал особую ответственность и желал от чего-то отмежеваться. Так что спустя несколько мгновений отчаявшиеся родственники проникались чуть ли не мистическим чувством: есть союзник, который борется с постигшим их несчастьем, который готов применить все — от хитрости до силы — и так просто не сдастся.
В одну из ночей незнакомый Иоэлю молодой врач, почти мальчик, велел ему бегом спуститься в другое отделение и принести портфель, забытый этим врачом на столе в ординаторской. А когда Иоэль спустя четыре-пять минут вернулся без портфеля и объяснил, что комната заперта, тот заорал на него: «Беги и найди того, у кого ключ, ты, кусок идиота!» Оскорбление не унизило Иоэля, оно было почти приятно.
Если случалось Иоэлю оказаться у смертного одра, он старался освободиться и наблюдать агонию. Он пристально вглядывался в умирающего, подмечая мельчайшие подробности. Ему помогала в этом обостренная наблюдательность, выработанная за годы службы. Запечатлев все в памяти, он шел снова пересчитывать шприцы, мыть унитазы, разбирать грязное белье. И занимаясь этим, вновь мысленно прокручивал, как в замедленной съемке, процесс агонии, останавливая кадр за кадром, исследуя каждую, даже самую мелкую подробность, словно на него была возложена миссия открыть, чтО стоит за странным, обманчивым мерцанием, которое, возможно, было лишь плодом воображения или следствием усталости глаз.
Не однажды приходилось Иоэлю выводить в туалет слабоумного, слюнявого старика, помогать ему, цепляющемуся за костыли, снимать штаны и садиться на унитаз. Опустившись на колени, поддерживал Иоэль ноги старика, пока тот мучительно опорожнял булькающий желудок, после чего должен был вытереть анальное отверстие, осторожно и терпеливо, не причиняя боли, промокнуть кал, смешанный с геморроидальной кровью. Затем Иоэль долго мыл руки жидким мылом, карболовой смесью, возвращал старика в его постель и осторожно ставил костыли у изголовья. Все это — в полном молчании.
Однажды, в час ночи, к концу смены, когда они сидели в комнатке возле поста дежурной сестры и пили кофе, Кристина, а может Ирис, сказала:
— Вам бы следовало стать врачом.
Подумав, Иоэль ответил:
— Нет. Я не выношу крови.
А Макс сказала:
— Лжец. Уж я повидала разных лжецов — пусть у меня будет столько хорошего, сколько я их повидала, — но такого, как этот Саша, не встречала. Правдивый лжец. Лжец, который не лжет. Кто хочет еще кофе?
— Поглядеть на него, — вступила в разговор Грета, — можно подумать, что витает он в облаках. Ничего не видит, ничего не слышит. Вот и сейчас, когда я говорю о нем, он, похоже, не слушает. Но потом выяснится, что он все запомнил и разложил по полочкам. Берегись его, Арик.
А Иоэль с особой осторожностью поставил кофейную чашку на покрытую пятнами ламинированную столешницу, как будто опасался причинить боль то ли столу, то ли чашке. Провел двумя пальцами между шеей и воротничком рубашки и произнес:
— Мальчик из четвертой палаты, Гилад Данино, видел дурной сон. Я позволил ему посидеть немного у столика дежурной сестры и порисовать. И обещал рассказать детективную историю, так что я пойду. Спасибо за кофе, Грета. Напомни мне, Арик, перед окончанием дежурства пересчитать треснувшие чашки.
В четверть третьего, когда они, неимоверно уставшие и притихшие, вышли на автостоянку, Иоэль спросил:
— Ты был на улице Карла Неттера?
— Оделия была. Она сказала, что застала тебя там. Вы вчетвером играли в «Эрудит». Завтра и я подскочу туда. Эта Грета из меня все силы высасывает. Может, я уже староват для всего этого…
— Завтра — это уже сегодня, — сказал Иоэль. — И вдруг добавил: — Ты молодец, Арье.
А тот ему в ответ:
— Спасибо. Ты тоже.
— Спокойной ночи. Поезжай осторожно, голубчик.
Так Иоэль Равид начал сдаваться. Он мог вглядываться, и ему нравилось вглядываться в молчании. Глазами усталыми, но зоркими. В самую глубину тьмы. И если надо напрягать взгляд и оставаться на посту часы, дни и даже годы — все равно нет ничего лучше, чем наблюдать. В надежде, что повторится то редкое, всегда неожиданное мгновение, когда озаряется трепетом пламени черная тьма и на едва уловимый миг возникает мерцание, которое нельзя упустить, но которому нельзя и поддаться невзначай. Потому что, возможно, оно означает нечто противоположное всему тому, чем мы обладаем. Кроме душевного смятения и смирения.
1987–1988