Сосредоточенно, задумчиво, пристально наблюдал Иоэль за трапезой, словно искал в появлении гостя какую-то ускользающую от глаз подробность, сулящую наконец-то подтвердить или опровергнуть давнее-давнее подозрение. Было нечто такое в скулах Люблина, или посадке головы и развороте плеч, или в его заскорузлых крестьянских ладонях, а возможно, во всем облике, что, действовало на Иоэля подобно ускользающей мелодии, похожей на другую, давнюю, канувшую в небытие. Не было никакого сходства между красномордым крепышом и его умершей сестрой, хрупкой белокожей женщиной с нежным лицом и медлительными движениями человека, сосредоточенного на своем внутреннем мире. Иоэль почувствовал, как его переполняет раздражение, и тут же рассердился на себя за это, поскольку в течение многих лет вырабатывал умение никогда не терять головы. Он ждал, когда гость кончит есть, а женщины между тем расселись вокруг обеденного стола, словно зрители на галерке, на некотором расстоянии от мужчин, расположившихся по обеим сторонам кофейного столика. Пока гость не догрыз последнюю куриную косточку и, вытерев тарелку питой, не приступил к уничтожению яблочного компота, в комнате не было произнесено ни одного слова. Иоэль сидел напротив шурина, дав отдых своим нескладным рукам, которые лежали ладонями вверх на коленях. Походил он на вышедшего в запас бойца особого, элитного боевого подразделения; лицо было волевым, загорелым; жесткая вьющаяся прядь, тронутая ранней сединой, поднималась надо лбом, словно рог, и никогда не падала, в прищуре глаз таилась легкая ирония, тень улыбки, в которой не участвовали губы. С течением времени выработалась у него привычка сидеть подолгу время в позе, исполненной трагического покоя: ноги согнуты в коленях под прямым углом; на каждом колене покоится неподвижная, тыльной стороной вниз, рука; спина выпрямлена, но не напряжена"; плечи опущены, расслаблены; на лице не дрогнет ни один мускул. Так и сидел он, пока Люблин не вытер рот рукавом, а рукав — салфеткой, затем высморкался в ту же салфетку, смял ее, бросил, так что она угодила в стакан, до половины наполненный оранжадом, и медленно погрузилась на дно, уселся поудобнее, рыгнул (звук был резкий, словно хлопнула дверь) и возобновил разговор почти теми же словами, которые произнес в самом начале трапезы:
— Ладно. Гляди. Значит так…
Оказалось, что Авигайль Люблин и Лиза Рабинович, независимо друг от друга, в начале месяца послали в Метулу письма по поводу установки надгробия на могиле Иврии в Иерусалиме к первой годовщине ее смерти, к шестнадцатому февраля. Он, Накдимон, не станет предпринимать что-либо за спиной Иоэля. И вообще, предпочел бы, чтобы всем этим делом занялся Иоэль. Сам же готов оплатить половину. Или все. Ему это безразлично. Да и ей, сестре, которая умерла, уже все безразлично. Будь ей хоть что-нибудь небезразлично, может, еще пожила бы. Но стоит ли сейчас копаться в ее мыслях? Что там ни говори, она — даже при жизни — со всех сторон выставляла предупреждающие знаки: «Входа нет». А у него сегодня были дела в Тель-Авиве: забрать свой пай из дела, связанного с грузовыми перевозками, организовать доставку матрацев в пансионат, получить разрешение на устройство небольшой каменоломни, — вот он и решил заскочить сюда, перекусить и покончить со всем. Вот такая история.
— Так что скажешь, капитан?
— Поставим надгробный памятник. Почему нет? — ответил Иоэль спокойно.
— Ты это устроишь или я?
— Как хочешь.
— Смотри, у меня во дворе есть здоровенный камень из арабской деревни Кфар-Аджер. Черный, с блестками. Вот такой величины, примерно.
— Хорошо. Привези его.
— Не нужно ли написать на нем что-нибудь?
Вмешалась Авигайль:
— С надписью надо решить побыстрее, до конца недели, иначе не успеем к годовщине смерти.
— Это кощунство! — неожиданно для всех сухо и горько заявила Лиза со своего места.
— Что кощунство?
— Говорить о ней плохо после ее смерти.
— Кто говорит о ней плохо?
— Правду сказать, — ответила Лиза негодующе, словно строптивая девчонка, решившая поставить взрослых в неловкое положение, — она в общем-то никого особенно не любила. Нехорошо так говорить, но еще хуже говорить неправду. Так и было. Может, одного только отца она любила. И никто из присутствующих не подумал о том, что, возможно, ей было бы приятней покоиться в Метуле, рядом с отцом, а не в Иерусалиме, среди всякого простонародья. Но здесь каждый думает только о себе.
— Девочки, — сонно прогнусавил Накдимон, — может, дадите нам поговорить спокойно две минуты? А потом болтайте сколько душе угодно.
— Ладно, — с опозданием ответил Иоэль на реплику Авигайль. — Нета, ты представляешь здесь литературные круги. Напиши что-нибудь подходящее, а я закажу, чтобы надпись высекли на камне, который привезет Люблин. И покончим с этим. Завтра тоже будет день.
— К этому не прикасаться, девочки, — предупредил Накдимон женщин, начавших убирать со стола остатки обеда, и положил руку на баночку из-под меда, которую прикрывал лоскуток брезента, перетянутый у горлышка: — Здесь натуральный змеиный «сок». Зимой, когда гады спят, я хватаю их среди мешков на складах и дою гадюк, одну, другую, а потом везу змеиный яд на продажу… Кстати, капитан, объясни мне, почему это вы толчетесь все вместе, сбившись в кучу?
Иоэль колебался. Посмотрел на часы, поразглядывал угол между часовой и минутной стрелкой, даже последил немного за прыжками секундной стрелки, но так и не уловил, который же час. После чего ответил, что вопрос ему непонятен.
— Все семейство заткнуто в одну дыру. Чего ради? Один на другом. Как у арабчиков. И бабки, и детки, и козы, и цыплята, и все прочие. Что в этом хорошего?
Вдруг раздался визгливый голос Лизы:
— Кто пьет растворимый кофе, а кто — по-турецки? Прошу проголосовать.
И Авигайль вставила:
— Что это за бородавка появилась у тебя на щеке, Накди? Там была коричневая родинка, а теперь она превратилась в бородавку. Надо показаться врачу. Как раз на этой неделе по радио говорили о бородавках — их ни в коем случае нельзя оставлять без внимания. Запишись к Пухачевскому, пусть он тебя проверит.
— Умер, — ответил Накдимон. — И давно уже.
Иоэль сказал:
— Ладно, Люблин. Привози свой черный камень, а мы закажем, чтобы высекли на нем только имя и даты рождения и смерти. Этого достаточно. И я бы хотел обойтись без поминальной церемонии. По крайней мере, без канторов и кладбищенских нищих.
— Позор-р! — прокаркала Лиза.
— Может, останешься на ночь, Накди? — спросила Авигайль. — Оставайся, переночуешь. Взгляни-ка в окно: какая непогода надвигается… У нас тут недавно вышел небольшой спор. Дорогая Лиза решила, что Иврия втайне была человеком верующим, а мы все, словно инквизиция, преследовали ее. А ты, Накди, замечал у сестры хоть какие-нибудь признаки религиозности?
Иоэль, не расслышавший вопроса, но почему-то решивший, что обращались к нему, ответил задумчиво:
— Она любила тишину и покой. Вот что она по-настоящему любила.
— Послушайте, что я нашла! — провозгласила Нета, которая вернулась в гостиную, переодетая в свои гаремные шальвары и клетчатую блузу, широкую, как плащ-палатка. В руках у нее был альбом «Поэзия в камне: эпитафии времен пионеров-первопроходцев». — Послушайте, какая прелесть:
Здесь погребен и лежит под могильным камнем
Юноша, чье сердце было безнадежно разбито,
Господин Ирмиягу, сын Аарона Зеева,
Почивший 1 Ияра 5661 года.
Было ему двадцать семь лет,
Но, как младенец, он еще не изведал вкуса греха.
Недостижимость желаемого — вот что сгубило его душу.
И тем подтверждается сказанное в Писании:
«Негоже человеку быть одному».
Не помня себя от гнева, Авигайль набросилась на внучку:
— Это вовсе не смешно, Нета! Они омерзительны, твои шутки. Твой цинизм. Твое презрение ко всему. Будто жизнь — какой-то скетч, смерть — анекдот, а страдание всего лишь курьез. Присмотрись хорошенько, Иоэль, подумай и хоть раз в жизни признайся себе: разве не у тебя она переняла все это? Это безразличие, холодное презрение, пожимание плечами. Эту дьявольскую усмешку. Все досталось Нете прямехонько от тебя. Разве не видишь, что она твоя точная копия? Твой ледяной цинизм уже стал причиной одного несчастья. И может, не приведи господь, навлечь новую беду. Но лучше я помолчу, чтобы, как говорит пословица, не отворить уста сатане.