Кузьмич достал из-за пазухи самодельную учётную книжицу, сшитую суровой ниткой из старых бланков и оборотной стороны каких-то плакатов, и полистал её, придерживая страницы большим пальцем.
— Муку вчера из дальнего схрона притащили, часть сразу в котёл ушла, — Кузьмич водил грязным ногтем по строчкам. — Там ещё немного осталось, ночью снова ребят пошлём. Крупы обычной меньше, чем тут записано, утром выдал на обе кухни. Зато ячный концентрат в брикетах я пока придержал. Выдаю по крохам. Соль есть, тот мешок крупной московской соли нас здорово выручил. А вот с мясом беда. Те несколько десятков банок центровской тушёнки я берегу для раненых и разведки. Так что если свежатины не добудем, через два дня останется одна коза, а её Аким с Петькой живой не отдадут. И махорку московскую народ смолит так, словно завтра помирать собрались — надо бы урезать пайку.
— Занозу в расход пока не записывай, — хотел я пошутить насчет козы, но получилось совсем не смешно.
Кузьмич поднял на меня глаза поверх своей книжицы:
— Я и не записываю. Она молоко дает. Ни корову, ни козу не дам пустить в расход. Говорю, что у меня в наличии, а чего нет.
Тарасов взял карандаш и на свободном краю страницы выписал количество людей, которых кормили в лагере вчера. Кузьмич сразу ткнул в цифру пальцем.
— Сегодня больше. Проверенных шуцманов привели, Рыгор ещё беженцев принимал. Это если считать тех, кто пока на Дальней гряде, — ещё один котёл понадобится.
— Их Лебедев отдельно считает, — сказал я. — А мне нужно знать, что будет, если немцы нас окончательно обложат. Если перекроют все пути к деревням и наши тропы к схронам, и снабжение полностью встанет.
Услышав это, Кузьмич сразу помрачнел. Он как-то нехорошо посмотрел то на меня, то на Тарасова, тяжело вздохнул и окинул лагерь странным, почти беспомощным взглядом. Затем медленно перевернул страницу и заговорил глухо, мрачно, словно выносил нам приговор:
— На несколько дней хватит без подвоза. На сколько именно — после ужина скажу, когда все кухни отчитаются. И не проси сейчас назвать срок до зимы: я не пророк.
— До зимы сейчас никто не считает. К вечеру дай расход за сутки и остаток. Не смешивай то, что здесь, с тем, что ещё лежит по лесам в заначках.
— Это я без тебя знаю, — буркнул он и вписал в свою самоделку утреннюю выдачу.
От склада мы прошли к санчасти. У входа Нина развешивала на верёвке выстиранные полосы ткани. Изнутри донёсся строгий голос Марыськи:
— А ну убери руки! Не трогай повязку грязными пальцами, заразу занесёшь!
Я откинул полог, заглянул внутрь и кивком подозвал её. Марыська одёрнула гимнастёрку и вышла к нам. И только тогда Тарасов заговорил:
— Мне нужен список тех, кого при необходимости придётся нести. И сколько у тебя перевязочного осталось.
Марыська посмотрела сперва на него, потом на мою ногу.
— Список дам. Перевязочное — вечером пересчитаем. А вот его я с утра жду.
— Помню, — сказал я.
— Вижу, как помнишь, — неодобрительно смерила она меня взглядом.
Она не стала выяснять отношения на пороге: забрала у Нины чистую ткань и придержала полог.
— Садись, — кивнула она мне на край лежанки и сходу ответила Тарасову: — Тяжёлых у меня сейчас семеро. Двое сами до телеги не дойдут, даже если очень захотят. Подробно напишу, как закончу здесь.
Тарасов кивнул и отошёл, чтобы не мешать. Я опустился на лежанку. Марыська ловко сняла повязку и некоторое время молча осматривала рану, поворачивая мою ногу к свету. Я ждал привычного приказа улечься и не двигаться, но на этот раз она не стала меня укладывать. Наоборот, когда она наконец заговорила, в её голосе прозвучало скупое удовлетворение.
— Края стягиваются, — сказала она. — Это хорошо. Только не думай, что теперь можно бегать по гатям.
— По гатям у меня Янык бегает.
— Вот и пусть бегает. А ты костыль пока оставь. Не на весь век, хотя бы на несколько дней. Если к вечеру нога ноет — значит, днём лишнего на неё взял.
Она наложила чистую ткань. Я поднялся, взял костыль и осторожно проверил, как нога держит вес. Она и вправду опиралась на землю куда увереннее, чем несколько дней назад, и это радовало. Заживает.
Мы с Тарасовым дошли до штабной землянки. Там нас уже ждал радист. Он сидел на корточках у раскрытого ящика с новеньким центровским «Северком» и осторожно протирал контакты сухой тряпицей. Лебедев стоял рядом с листом донесения в руке.
Радист, закончив с контактами, прикрыл крышку ящика и прислушался к наушникам. Вдруг он снял один наушник, повернул его к уху другой стороной и поднял палец, требуя тишины. Мы замолчали. Он послушал с минуту, потом покачал головой.
— Не они. Далеко работает кто-то.
— Немцы? — насторожился Лебедев и кивнул на меня. — А ну, послушай. Вдруг открытым текстом.
Я прижал наушник к уху. Сквозь треск эфира действительно пробивалась немецкая речь.
— Запрашивают базу, — перевёл я. — Докладывают: «Контроль пройден, дорога свободна». Дальше цифры пошли, не разобрать, но, похоже, квадраты передают. Всё, ушёл сигнал.
Лебедев положил короткий текст радиограммы рядом с ним на ящик:
— Поймаешь наших — передавай сразу.
Мы с Тарасовым вышли из землянки. Со стороны гривы доносились удары топоров. Там пока было кому строить и чем кормить людей, а к северному мосту ещё проходили подводы. Но после перехваченного доклада ни одна из этих вещей уже не казалась надёжной. Поэтому каждый спешил сделать то, что нельзя было отложить на завтра: Кузьмич наверняка снова корпел над своей тетрадью, радист ловил связь, Тарасов собирался отправиться искать проводников к соседям, а мне предстояло снова засесть за документы.
Однако уйти ни я, ни Тарасов не успел. От северного поста донёсся оклик. На тропе показались четверо: впереди наш боец, за ним незнакомый партизан с винтовкой, следом женщина с двумя детьми. Мальчик лет пяти держался за её руку, девочку помладше она несла на бедре. Та положила голову матери на плечо и даже не подняла её, когда у поста заговорили.
Тарасов пошёл им навстречу. Я двинулся следом — и резко замер, едва женщина вышла из тени сосен.
Она увидела меня тоже. Шаг у неё сбился, но тут мальчик потянул её за рукав, и она снова пошла. Подойдя к посту, она опустила девочку на землю и поправила ей платок. Заговорить никто из нас не успел.
— Откуда? — спросил Тарасов у партизана.
— Отряд Стоянова. К вашему мосту вышли, увидели следы машин и свернули лесом. Старший велел передать записку лично.
Он вытащил из-за пазухи сложенный лист. Женщина отвела детей с тропы, чтобы пропустить его к Тарасову. Мальчик встал перед сестрой, заслонив её от проходивших бойцов.
Тарасов прочёл записку и протянул мне. Я быстро пробежал её глазами. Стоянов сообщал, что немцы нагрянули на северные хутора и взялись за дело: переворачивают дворы, вытряхивают последние припасы, допрашивают местных с пристрастием. Расстреливают всех подозрительных, кто, по их мнению, связан с партизанами. По деревням пошла паника. Люди напуганы, не дожидаются обещанного вывода и сами бросают дома, уходя в лес. Семьи из хутора, которых его отряд планировал забрать, оказались отрезаны. И дальше — сухая, упрямая строчка: «Людей не брошу. Пойду выводить. Сколько смогу — выведу».
— Поведёт, — согласился я. — И это будет бойня.
— Мы его не остановим. Он не тот человек, чтобы бросить своих.
— Можем не успеть, — тяжело произнёс я. — Пока наш гонец туда доберётся, Стоянов уже поднимет людей.
Тарасов выругался и снова вернулся к разговору со связным.
Я сложил записку по прежним сгибам и остался слушать, как он расспрашивает связного, какой дорогой тот обошёл мост. Лесом прошёл. Значит, узкая щель пока оставалась.
Но по старой дороге уже нельзя было отправить ни подводу с припасами, ни человека без риска нарваться на засаду. Сегодня немецкие машины ушли, а завтра вернутся с гарнизоном и встанут у моста, перекрыв всё наглухо. Теперь замысел врага читался предельно ясно.