Затем секунданты отмерили дистанцию. В десяти шагах друг от друга, посередине, Пьер воткнул в снег две сабли — барьеры. Нас развели по местам. Я встал у своей отметки, лицом к противнику, и солнце, как и было обещано, светило сбоку, никому не мешая.
И тут Осокин сделал странную вещь.
— Леонтий Карлович, — обратился он к своему секунданту, не сводя с меня глаз. — Пётр Ильич. Господа доктора. Будьте так любезны, отойдите подальше. Шагов на двадцать в сторону. А лучше — на тридцать. Вон к тем саням.
— Зачем? — удивился Пьер.
— Ради вашей же безопасности, — Осокин улыбнулся. — Видите ли, граф Зотов — человек военный. Стреляет, как он сам, должно быть, считает, превосходно. А я, признаться, стрелок так себе. Рука, знаете ли, может дрогнуть. Не хотелось бы, чтобы случайная пуля задела кого-то из вас.
Фон Эссен некоторое время молча смотрел на своего доверителя, будто пытался что-то понять. Потом коротко кивнул и отошёл. Пьер посмотрел на меня — я пожал плечами, — и он тоже отошёл, вместе с обоими докторами.
На поляне остались только мы двое. Я и Викентий. Тридцать шагов белого, практически нетронутого снега между нами. И две сабли, воткнутые посередине, как кресты на могилах.
Мне это определённо не нравилось. Слишком всё было странно. Он был подозрительно спокоен, будто знал, чем всё закончится. Словно уже видел финал этой пьесы и теперь просто наслаждался спектаклем. Только вот уйти с этой сцены я уже не мог.
Ладно. Неважно. Я держал в руке пистолет, у меня был опыт, и я хорошо стрелял. Плевать, что он там себе думает. Сейчас мы посмотрим, кто кого.
— Господа! — донёсся издалека голос фон Эссена. — Сходитесь!
И в ту же секунду со мной что-то случилось.
Сначала — глаза. Мир вокруг вдруг подёрнулся мутной пеленой, будто кто-то плеснул мне в лицо горстью мелкого песка. Белый снег, тёмный лес, фигура Осокина — всё поплыло, задрожало, потеряло чёткость, словно я смотрел сквозь толстое, грязное, поцарапанное стекло. Я моргнул раз, другой, — не помогло. Наоборот, стало хуже. Будто в глазах что-то было. Что-то мелкое, острое, царапающее изнутри.
Я попытался шагнуть вперёд — и не смог.
Ноги не слушались. Колени окаменели, превратились в тугие, неподвижные шарниры. Я попробовал ещё раз, напрягая все мышцы, — и почувствовал, как внутри, в суставах, что-то хрустнуло. Тихо, но отчётливо. Как ломается тонкий ледок на луже.
Хорошо. Ладно. Не можешь идти — стреляй с места. Тридцать шагов. Далеко, но попробовать можно.
Я поднял руку с пистолетом. Вернее, попытался это сделать. Рука двигалась медленно, тяжело, будто я поднимал не пистолет, а пудовую гирю, и каждый сантиметр давался мне с неимоверным трудом, причем чем дальше, тем становилось сложнее. Я кое-как навёл ствол туда, где в мутной пелене маячил тёмный силуэт Осокина, положил палец на спуск и…
И не смог нажать.
Палец просто не сгибался. Я пялился на него сквозь муть в глазах и, к своему ужасу, понимал, как он лежит на спусковом крючке, неподвижный, деревянный, словно чужой. Я приказывал ему подчиниться моей воле, но он не сгибался.
Что за херня⁈ Что происходит⁈
А Осокин не стрелял.
Он просто шёл. Медленно, неторопливо, прогулочным шагом, держа пистолет опущенным стволом вниз. Шаг. Второй. Третий. Снег скрипел под его сапогами в мёртвой тишине. Он шёл к барьеру и улыбался. Я чувствовал эту гаденькую ухмылочку даже сквозь муть в глазах. Белую, широкую, торжествующую.
Мои колени подогнулись. Не потому, что я хотел опуститься, а потому, что ноги просто перестали меня держать. Я рухнул на колени в снег, и в ту же секунду почувствовал, как внутри, в коленных суставах, что-то со скрежетом раскрошилось. Боль была такой, что у меня потемнело в глазах.
Я стоял посреди поляны, с поднятым, но неподвижным пистолетом в руке, не в силах ни встать, ни выстрелить, ни даже толком вдохнуть, потому что в груди, под рёбрами, при каждой попытке наполнить легкие воздухом тоже что-то хрустело и кололо.
Осокин дошёл до барьера. Остановился и посмотрел на меня словно на вошь. Двадцать шагов. Всего двадцать шагов. Я видел его теперь чуть лучше — муть немного рассеялась, будто кто-то протёр запотевшее стекло.
— Ну что, граф, — негромко, почти ласково сказал он. Так негромко, что секунданты, стоявшие у саней в тридцати шагах, ни за что не смогли бы его расслышать. — Как вам наш уральский морозец? Пробирает до костей, не правда ли?
Я попытался ответить. Губы шевельнулись, но из горла вырвался лишь сиплый хрип.
— Не утруждайтесь, — Осокин покачал головой с притворным сочувствием. — Вам сейчас и говорить-то, должно быть, трудно. Позвольте, я сам всё объясню. Вы ведь человек военный. Вам, наверное, интересно, как и почему вы проиграли. Это ведь так важно — понимать причины поражения.
Он сделал паузу, явно наслаждаясь моментом.
— Видите ли, Алексей Николаевич, это было очень, очень неосмотрительно с вашей стороны — пить непонятное вино в гостях. Да ещё накануне дуэли. Неужели вас в детстве этому не учили?
Вино.
Сначала я не понял. Вино? Какое вино? При чём здесь вино?
А потом до меня дошло.
Бургундское. Густое, тёмное, почти чёрное. С привкусом вишни, чернослива и ещё чего-то терпкого, пряного, что я никак не мог определить. Бокал, наполненный до краёв. Её бокал — практически пустой. Её слёзы на прощание. «Берегите себя, Алексей Николаевич». Её губы на моей щеке.
Сон. Гротескная маска. «Прости меня. Так надо».
Варвара.
Внутри у меня что-то оборвалось. Будто лопнула какая-то струна, которая натягивалась последние дни, тонкая, звенящая, тёплая. Лопнула и хлестнула по самому сердцу.
— Вижу, вы начинаете понимать, — удовлетворённо кивнул Осокин. — Да, граф. Вы правильно догадались. Прелестная Варвара Сергеевна. Не вините её слишком строго. У неё, знаете ли, не было выбора. У нас тут ко всем можно найти подход. К каждому. Даже к ней. Вот и к вам мы его нашли.
Он чуть наклонился вперёд.
— А теперь позвольте я расскажу вам о нашем славном роде. Это, поверьте, будет вам интересно. Вы по своему скудоумию наверняка не слышали, что Осокины повелевают камнем. Минералами. Всем, что сокрыто в земле. Это правда. Мой отец чует жилу руды за версту. Я, признаться, в этом не так силён. Зато я неплохо умею кое-что другое. Я умею выращивать кристаллы. Из чего угодно. Из соли, из извести, из железа. Из всего, что есть в земле. А в человеке, граф, этого добра предостаточно. Соль в крови. Известь в костях. Железо в жилах. Человек ведь, если подумать, тоже немножечко камень. Прах земной. Как сказал один мудрец — из праха вышел, в прах и обратишься.
Он улыбнулся.
— Только вот незадача. Выращивать кристаллы прямо в живом человеке — дело долгое. Очень долгое. Неделя, а то и две. Тот же Сванский мучился почти десять дней, бедняга. Слишком долго. А мне не хотелось ждать. И потому в ваше вино, граф, добавили щепотку особого порошка. Совсем крошечную. Мелко истолчённый минерал, редкий, очень дорогой, который у нас в семье называют «семенем». Он растворяется в крови и разносится по всему телу. Оседает в суставах. В лёгких. В глазах. В сердце. И ждёт. Тихо ждёт. А потом приходит садовник, — он слегка поклонился, — и позволяет семенам вырасти. Быстро. Очень быстро. Прямо сейчас они растут в вас, граф. Каждую секунду. Я их слышу. Они поют. Тоненько так, как хрусталь. Слышите? Нет? А я слышу.
Я слышал. Только не ушами. Внутри. Тонкий, едва различимый, почти стеклянный звон. Будто во мне, в каждой косточке, в каждом суставе, в каждой жилке, крошечные иголочки тихонько звенели, задевая друг друга.
— Через пару минут, — продолжал Осокин тем же ласковым, почти отеческим тоном, — они полностью заполнят ваше сердце. Проткнут его, как подушечку для булавок. И вы умрёте. Тихо. Без всякого выстрела. Секунданты увидят, как вы упали. Доктор Рогозин, человек, как вы знаете, очень понятливый, засвидетельствует апоплексический удар. От волнения, знаете ли. Перед дуэлью такое случается. А я… Я, разумеется, даже не стану стрелять. Благородно опущу пистолет. Просто прикажу кристаллам снова раствориться. И весь город будет говорить о том, какой великодушный человек молодой граф Осокин. И о том, как трусливый самозванец Зотов умер от страха, так и не сделав ни одного выстрела.