Мы поехали на Складскую.
Пункт передержки ночью выглядел так же, только фонарь над воротами горел один, а будка охраны стояла пустая.
Павел ждал у калитки. Он был в той же куртке с поднятым воротом, левую руку держал на весу, и повязка на ней, которую я накладывал вечером на крыльце отдела, была ещё белая.
— Быстро вы, — Павел посмотрел на Пуховика. — А это кто?
— Это со мной. Он не кусается.
— Да я понимаю, — Павел посторонился, пропуская барса. — У меня тут, доктор, за сегодня уже все кусаются, кроме тех, про кого говорят, что кусаются.
Из вольеров залаяли, на два голоса, потом на пять. Пуховик прижал уши и прошёл по дорожке между вольерами, глядя прямо перед собой. Лай за его спиной стих: собаки, учуяв холод от его шерсти, одна за другой отошли к задним стенкам.
Подсобка оказалась тесной комнатой у входа. На столе стоял электрический чайник и лежал журнал, на подоконнике Павел держал коробку с пластырями. Батарея под окном грела вовсю. Переноска стояла на другом конце стола, накрытая клетчатой тряпкой, и Павел, судя по всему, честно её не трогал.
Взявшись за угол, я снял тряпку.
Мышь висела вниз головой, уцепившись задними лапами за решётку дверцы. Это была крупная серо-бурая мышь с острыми ушами и телом с детский кулак. Левое крыло она держала полураскрытым и прижатым к боку. В перепонке между последними пальцами крыла был разрыв сантиметра в три, края подсохли, на шерсти под ним запеклась кровь.
— Здравствуй, — я наклонился к переноске. — Я доктор.
Мышь открыла глаза. Она говорила медленно, подолгу замолкая между словами.
— Здравствуйте… Докладываю… Повреждено левое крыло… Кровотечение остановилось… самостоятельно… Состояние… — она замолчала, и я видел, как она пытается вспомнить следующее слово. — Состояние удовлетворительное.
— Это я сам посмотрю, какое оно, — я натянул перчатки. — Можно я тебя потрогаю?
— Можно… Даю слово… что не укушу.
Павел у меня за спиной хмыкнул.
— Вот, — протянул он. — Весь вечер так. Про организацию спросил, а как привёз, разрешения сесть попросил. Я ему про вызовы рассказываю, а он слушает и вопросы задаёт по делу. Я столько про свою работу никому не рассказывал.
— И правильно рассказывали, — я повернул переноску дверцей к лампе. — Пока он вам вопросы задавал, он не спал. Вы его этим и держали, сами того не зная.
Браслет, когда я навёл его на мышь, развернул над запястьем окно в красной рамке.
[ОШИБКА БАЗЫ ДАННЫХ: ВИД НЕ ОПОЗНАН]
Статов браслет не показал. В его базе больше двенадцати тысяч видов, и для этого зверя не нашлось ни одной записи. Я так и думал.
— Сканер чипов у вас есть?
Павел достал сканер из ящика стола и протянул мне. Я провёл им над мышью вдоль спины, потом над шеей и под крылом. Сканер молчал.
— Чипа нет, — я вернул ему сканер.
— Я так и понял, — кивнул Павел. — Я его сразу проверил, как привёз.
Я снял мышь с решётки и положил себе на ладонь в перчатке. Она была холодная, почти комнатной температуры, хотя в подсобке у батареи было тепло. Дышала редко, сердце под пальцем билось медленно, с паузами. Я не смог нащупать Ядро под грудиной: оно, если и работало, то вполсилы и в такт этому медленному сердцу.
— Он умирает? — спросил Павел ровным голосом и сломал пополам сигарету, которую мял в здоровой руке.
— Нет. Он засыпает. Летучие мыши, когда им холодно и голодно, впадают в оцепенение. Температура тела падает почти до температуры воздуха, сердце замедляется, дыхание тоже. Так они экономят силы. Ядро у них, похоже, затихает вместе со всем остальным. Он потерял кровь, полдня провисел в холодном подвале, ничего не ел, вот организм и решил, что пора экономить.
— Так его греть надо?
— Надо. Медленно. Если сунуть его к батарее, сердце разгонится, а сосуды не успеют открыться, и он умрёт от того, что мы его спасали. Чайник горячий?
— Час назад ставил, — Павел кивнул на чайник.
— Налейте воды в бутылку, тёплой. Такой, чтобы на запястье было не горячо.
Павел нашёл на подоконнике пустую пластиковую бутылку из-под минералки, налил воды из чайника, разбавил из-под крана и, попробовав на запястье здоровой руки, протянул мне.
— Как ребёнку бутылочку, — усмехнулся он.
— Примерно так. Только ребёнка вы бы к батарее греть не понесли, а его собирались.
— Я ж не знал, — буркнул Павел. — Он холодный, батарея тёплая. Куда ещё.
Я завернул бутылку в полотенце, положил на дно переноски и устроил мышь рядом, к тёплому боку, но не на него. Сверху снова накрыл тряпкой, оставив щель.
Пуховик всё это время сидел у моих ног и тянул морду к переноске. Изо рта у него шёл белый пар.
— Пуховик, — позвал я. — Иди к двери.
«…почему?.. я помогаю… я смотрю…»
— Ты холодный. Ты ему сейчас дышишь холодом прямо в переноску. Иди к двери, охраняй.
Он посмотрел на меня, потом на переноску, отошёл к двери и сел там к нам спиной.
«…холодный я ему… ну и пусть… пусть его там бутылка греет…»
Двадцать минут мы с Павлом сидели и смотрели на переноску. Я каждые пять минут отгибал край тряпки, клал палец мыши на грудь и считал. Сердце билось всё чаще. На двенадцатой минуте мышь начала дрожать, мелко, всем телом, и Павел привстал.
— Это что?
— Это хорошо, — успокоил я его. — Это он сам себя греет мышцами. Сидите.
На восемнадцатой минуте мышь открыла глаза и сказала уже вполне быстро:
— Разрешите доложить. Мне значительно лучше.
— Разрешаю, — я придвинул к себе сумку. — Теперь будем шить крыло. Это больно.
— Я готов.
— Обезболить тебя мне нечем. У меня лидокаин, а ты весишь граммов сорок, и сколько тебе можно, я не знаю. Ошибусь в одну сторону, будет больно, ошибусь в другую, сердце встанет. Поэтому будет больно.
Мышь подумала.
— Я буду терпеть, — согласилась она. — Только разрешите считать вслух.
— Считай.
Павел включил фонарик на телефоне и держал его здоровой рукой над столом, пока я расправлял крыло на салфетке. Тонкая перепонка уже потеплела, и на просвет в ней была видна сетка мелких сосудов. Края разрыва я обработал хлоргексидином и взял самую тонкую иглу из набора. Пальцы у меня после Муси ещё подрагивали, и я упёр запястья в край стола, чтобы игла не гуляла.
— Раз, — отчеканила мышь.
Крыло под моими пальцами дёрнулось и замерло.
— Два.
На четвёртом стежке голос у неё стал тоньше, и Павел отвернулся к окну, не опуская фонарика. На шестом я завязал последний узел и обрезал нить.
— Шесть, — выдохнула мышь. — Докладываю. Было больно.
— Я знаю. Ты молодец. Через две недели нитки сами рассосутся, а летать сможешь недели через три, если не будешь махать раньше времени.
— Не буду.
Посадив её обратно к бутылке, я закрыл дверцу. Мышь повисла на решётке вниз головой и сложила здоровое крыло.
— Тебя кто так? — спросил я. — Ты в подвале обо что-то крыло порвал?
— Нет. Это раньше, — мышь помолчала. — Нас везли в клетках. В машине. Много клеток, друг на друге. Нас везли на продажу, я слышал, как они говорили про цену. На кочке мою клетку перекосило, дверца отошла, и я вылез, когда они открыли задние двери. Крыло порвал о край клетки. Летел, пока мог, потом залез в подвал.
— Кто «они»?
— Двое. Старший и младший. Они меня будут искать, — тихо сказала мышь. — Они уже ищут. Я слышал их машину вечером, когда Павел вёз меня сюда.
Павел медленно опустил фонарик.
— Вот ты, значит, почему молчал.
— Я не молчал, — поправила мышь. — Я не имел права говорить, пока не знал, кто вы.
Я хотел спросить, кто ей такое право даёт, но посмотрел на руку Павла. Повязка оставалась чистой, но выше неё, на запястье, кожа покраснела, и от края бинта вверх по предплечью шла тонкая розовая полоса сантиметра в четыре.
— Дайте руку.
— Да нормально всё, доктор…
— Дайте руку.
Павел протянул. Я надавил пальцем на покрасневшее место, и он поморщился.