Я молчу. Просто смотрю на нее, позволяя тишине между нами натягиваться, как струна, готовая лопнуть и полоснуть ее по горлу. Она переступает с ноги на ногу, ее дыхание сбивается, а зрачки расширяются, поглощая радужку. Она чувствует мой взгляд физически. Она понимает, что я уже раздела ее до костей, залез под ребра и пересчитал все ее детские травмы.
Профессор продолжает что-то лепетать о «методологии» и «эмпатическом контакте». Какая ирония. Он вещает о контакте, стоя в двух метрах от человека, чьи руки скованы тяжелыми, настоящими кандалами. Сталь холодит запястья, цепь между лодыжками тихо звякает при малейшем движении. Они думают, что это железо удерживает меня. Они не понимают, что единственное, что их защищает — это мой временный интерес к этой игре.
Я медленно поднимаюсь и делаю один короткий шаг. Кандалы отзываются тяжелым, властным звоном. Профессор непроизвольно отступает назад, а Катерина, кажется, вовсе перестает дышать. Я усаживаюсь за свой стол, стоящий ровно посередине камеры, и кладу руки перед собой. Движения отточены до автоматизма, циничны в своей безупречности.
На мгновение в камере воцаряется тишина, нарушаемая только воем ветра в вентиляции. Я слегка наклоняю голову вбок, не сводя глаз с ее лица, которое под моим прицелом становится почти прозрачным. Пора бросить первую кость.
— Катерина, — мой голос звучит тихим, глубоким рокотом, разрезая пространство. Профессор тут же замолкает, подавившись очередной фразой. — Подойдите ближе. Не нужно стоять на сквозняке.
Я делаю паузу, наблюдая за тем, как ее плечи вздрагивают от звука моего голоса.
— Вам не холодно? — спрашиваю я с вкрадчивой, почти отеческой заботливостью, которая в этих стенах звучит страшнее любого проклятия. — Здесь, внизу, всегда тянет холодом из-под пола. А вы так легко одеты.
Я вижу, как она сглатывает. Как она пытается найти в себе силы ответить, но все, что у нее есть — это парализующий ужас и эта странная, мазохистская завороженность монстром. Игра началась. И первый ход — это тепло, которое я ей предлагаю, прежде чем сжечь ее дотла.
Мой вопрос повисает в вязком, спертом воздухе камеры, тяжелый и липкий, как сырая нефть. Я вижу, как Катерина размыкает губы, как ее горло совершает судорожное глотательное движение, пытаясь выдавить из себя хоть звук, но профессор, этот суетливый старый стервятник, резко вскидывает руку, пресекая ее попытку. Его жест — нервный, дерганый — лишь подчеркивает ту пропасть, что разделяет нас.
— Катерина, не отвечай, — бросает он сухо, даже не глядя на нее, его маленькие глазки за толстыми линзами очков впиваются в мое лицо, ища хоть каплю покорности. — Градов, давайте проясним правила игры сразу. Моя ассистентка здесь в качестве безмолвного наблюдателя. Она фиксирует ваши реакции, ведет протокол и не вступает с объектом в вербальный контакт. По регламенту «Спектра-7» право голоса в этом помещении имею я и администрация. Вы здесь не для светских бесед о погоде и не для проявления ложной галантности.
Я даже не удостаиваю его поворотом головы. Для меня Мигель Доренов перестал существовать в ту секунду, когда его подошва коснулась бетонного пола моей клетки. Он — всего лишь шум, досадная помеха в радиоэфире, дребезжание старой мебели. Вся моя вселенная сейчас схлопнулась до одной точки — до бледного, почти прозрачного лица девушки у порога.
Я продолжаю смотреть только на нее. В моих глазах нет ярости, в них — пугающее, абсолютное спокойствие хищника, который уже знает вкус своей добычи. Игнорируя протесты профессора, я чуть склоняю голову, позволяя свету ламп подчеркнуть резкие тени на моих скулах.
Глава 3. Катерина
Ноги кажутся ватными, когда я делаю эти несколько шагов к приваренному к полу стулу. Каждый звук в камере Демитрийа — лязг его кандалов, гул внезапно ожившей вентиляции — бьет по моим натянутым нервам. Я сажусь, чувствуя, как липкий, искусственно нагнетаемый жар начинает душить меня. Мои пальцы дрожат, когда я раскрываю кожаную папку; белизна листов слепит, а напечатанные вопросы профессора выглядят теперь как детские каракули, не имеющие никакого веса перед лицом этого человека.
Демитрий не смотрит в мои записи. Он не смотрит на профессора, который застыл за моей спиной нелепым памятником самому себе. Его взгляд прикован к моему лицу, а если точнее — к моим губам. Я чувствую это физически, словно он касается их сухой, горячей кожей своих пальцев, а не просто глазами.
— Расскажите мне о себе, Катерина, — произносит он, и его голос в этой раскаленной тишине звучит почти интимно. — Каково это — просыпаться с верой в то, что мир можно спасти? О чем вы думаете первым делом, когда открываете глаза в своей чистой, уютной квартире?
Я сглатываю, пытаясь вернуть себе профессиональный тон. Я здесь не для светской беседы. Я — ученый. Я должна контролировать ситуацию.
— Мы здесь, чтобы обсудить ваше состояние, Демитрий, — мой голос предательски срывается, становясь тонким и беззащитным. — Мой первый вопрос касается вашего детства. Испытывали ли вы эмпатию к окружающим в возрасте до двенадцати лет?
Он не отвечает. Вместо этого он чуть подается вперед, и цепь между его запястьями со звоном проезжает по столешнице. Этот звук заставляет меня вжаться в спинку стула.
— Это нечестно, — вкрадчиво шепчет он, и в его темных глазах вспыхивает опасный, насмешливый огонек. — Посмотрите на эту папку, Катерина. Там собрана вся моя жизнь. Вы знаете, чем я завтракал в день своего ареста, вы знаете названия лекарств, которые мне кололи в карцере, вы знаете даже то, как кричали мои враги. Вы знаете обо мне все. А я о вас — ничего. В психологии это называется нарушением терапевтического альянса, не так ли?
— Я не... я не должна делиться личной информацией, — шепчу я, чувствуя, как пот начинает течь между лопатками. Жар в камере становится невыносимым, воздух кажется густым, как патока.
— Всего один факт, — он склоняет голову, и его взгляд становится гипнотическим. — Иначе я просто замолчу. И ваша сенсационная диссертация превратится в стопку макулатуры. Скажите мне... вы ведь пьете кофе по утрам? Черный, без сахара, чтобы заглушить привкус разочарования от реальности?
Страх заставляет мои внутренности сжаться. Я отвечаю прежде, чем успеваю подумать, просто чтобы прекратить это давление.
— С молоком. Я пью кофе с молоком и корицей.
Демитрий хмыкает, и этот звук кажется мне пугающе довольным. Он получил то, что хотел — первую крупицу моей личности, первую трещину в моей обороне. Я судорожно вцепляюсь в лист с вопросами, пытаясь вернуться к плану.
— Хорошо. Теперь мой вопрос. Считаете ли вы свои действия в отношении холдинга «Атлант» проявлением социопатии или это была осознанная стратегия?
Он издает короткий, сухой смешок, который больше похож на кашель хищника. Он даже не смотрит на профессора, который пытается что-то возмущенно пробормотать сзади. Демитрий смотрит только на меня, и в этом взгляде столько циничного превосходства, что мне хочется закрыться руками.
— Какая чушь, — отрезает он, и в его голосе больше нет вкрадчивости, только холодная сталь. — Вы серьезно планируете тратить мое время на эту кабинетную пыль? «Социопатия», «стратегия»... Это слова этого старика, Катерина. Глупые, пустые термины, за которыми он прячет свой страх перед тем, чего не может понять. Зачем вы задаете мне его вопросы, когда у вас в голове сейчас роятся сотни своих?
Он делает паузу, и я вижу, как его ноздри трепещут, словно он улавливает мой запах — запах страха и невольного, постыдного интереса.
— Я вижу их в ваших глазах, — продолжает он, понижая голос до вибрации. — Вы хотите спросить совсем о другом. Вы хотите знать, каково это — обладать абсолютной властью над чужой жизнью. Вы хотите знать, почему я до сих пор не сломался в этом бетонном гробу. Вы хотите знать, что я сделаю с вами, когда эти решетки исчезнут.
Я замираю, боясь даже моргнуть. Он препарирует меня без скальпеля, просто словами, снимая слой за слоем мою напускную уверенность.