В ледистой, холодом затканной митре, священнослужитель морозов на руках выше, выше своих вознес сладкую, сладкую лютню.
Из рукавов его проструились муары снежинок. Бледными пальцами задел легкоцветные, вейные струны.
Провздыхал: «Счастье, счастье!
Ты с нами!»
Сбежала с лестницы. Роились у подъезда. Мягкий бархат ковра хрустел у ее ног; чуть приподнятая юбка зацветала шелком и отгорала.
Ее глаза то грустили, то радовались, то смеялись, то плакали, то сияли, то потухали.
Ее шаль, как одуванчик, пушилась кружевом над золотою головкою.
Над лестницей, свесившись, похотливо смеялся ей какой-то сюртучник: «Кто запретит мне любоваться ее стройной ножкой?»
И она безответно ускользнула: шелест юбок пронесся, как вздох замирающей грусти.
Но она безответно в снегах утонула: шелест снега пронесся, как лёт птиц сребристых.
Но она села в сани.
Мягкий ее снег поцеловал и под ноги бросил горсть бриллиантов.
Сани стремительно понесли, дробя хрупкий бархат.
Серебряные, как бы снежные, лютни над ней зазвенели.
Раздалось пение метельного жениха: «Ты, вьюга, — винотворец: уксус страданий претворяешь в серебро да пургу.
Радуйтесь, пьяницы, радуйтесь и вино пейте, — вино белое: — вино морозов».
И она захлебнулась морозным вином.
ПОСТЫЛОЕ ЗЕЛЬЕ
Она беззаботно раздевалась.
Шелест незабудковых волн шелка — водопад ниспадающих одежд — раздавался от движений ускользающих ее обнаженных рук.
Чем нежнее ластились к ней одежды, тем настойчивей рвала их она, восставшая из голубого, залитого шелка пеной белой, точно из морской волны, разбитой утесом, — восстала в сквозном батисте.
Как две легкие тучки, поднимались, клубясь, ее груди в желтой заре волос, иссекавших ей облачковое тело.
Поднимались и опускались.
А ей улыбался желанный, улыбался вечно-грустный, все тот же.
Она клубилась в темных тенях: пирно-сладким из темноты поцелуем призывала его она.
В непрестанной истоме взоры из-под, как миндаль, удлиненных глаз, из-под черных, темных ресниц бархатом жутким, синим в ночи темь впивались властно, сластно, томительно.
Но толстяк пришел, засквозил в темноте и полез на постель, призывая шепотом жену.
Да, она упала в простыни униженно, да, отчаянно она упала, а над ней взволнованно наклонился толстяк — запыхтел и страстью сладкою пылал.
В окно плескал ветер.
Все вскипало там бисерной пеной стужи, как в бокале пьяного шампанского.
Бокал за бокалом вскипал и в окна снегом ударялся.
Она горестно замирала в постылом объятье, навек постылом.
Инженер лежал рядом с ней. Инженер шептал ей: «Люблю я!»
Дрябло прижался в слащавом томленье к ее жарко-лилейному телу.
Теснее. Тесней.
И она молчала униженно.
Ветер стих. Метель улеглась. И пропел петух.
Странно раздался задорный гортанный крик среди ночного безмолвия.
Еще. И еще.
И везде запели петухи.
И потом вновь поднялся торжествующий хаос, взметая потопом снега.
ПЕРВАЯ МЕТЕЛЬНАЯ ЕКТЕНИЯ
Мертвые круги пропылавших лиц, скрытность взоров, извороты кривых мыслей, — давно узнала она этот страшный кошмар.
Так думала, просыпаясь: золотая, истомленная головка ее поднималась с подушки.
Волнистый дым рубашки пеленал ее тело, когда сбросила тяжелое одеяло с себя, точно золотую порфиру, испещренную пятнами.
Ей в окошко смеялась метель.
Ты, метель, — белый ком, рев снега, хохот пены, шум ветра.
Как сквозная ты птица, как лебедь, взлетела.
Взлетела над колоколом, опрокинутым над нами.
Ясным пером — снежным столбом — брякни в лазурь.
Да: заревет мировой колокол, призывая к всесветной ектенье.
Вьюге помолимся.
Ты, метель, белопенная.
В гладь лазури дымишь ты белым, шипучим снежным вином.
Возноситесь над миром, снега легколетные, снеги пьяные, снеги — шатуны.
Ревом, ревом орари в вышину мечите, диаконы вихреслужения.
Вьюге помолимся.
Толстый пошляк вздыхал сонно, заплетясь в простыню, — спал, все спал.
Зевая, точеными руками она охватила колени.
Белой ножкой ступила на ковер, окаймленный точно горностаевым мехом.
Ей в окошко смеялась метель.
Ты, метель, — белый цвет, облако пуха.
Как большой одуванчик, как сквозной месяц, взошедший над миром, бесполезно лазурью пропитанный зимним деньком.
Пухом — колким снегом — выше взвейся, выше взвейся.
Взвизгни кружевным, снежным фонтаном.
Хлестни счастьем, замети.
Вьюге помолимся.
Ты, метель, — улей белых пчел: колкими пчелками впейся в море небесных колокольчиков.
Медоносные пчелки, от голубеньких они оторвутся цветков.
Заползут под воротник, прожужжат о невозвратном.
К вьюге, к вьюге с мольбой свои лица бросайте, руки ей простирайте.
Вьюге помолимся.
Глаза ее огорченно упали на мужа: муж был толстяк. Муж пролетал в пустоту.
Низко плавая, он мечтал о высоком.
Одутловатая, сонная голова его продавила подушку.
Брезгливо слушала его громкие вздохи, точно вздохи кузнечных мехов.
Ах, вьюга, — зычный рог, глас Божий!
Как блаженная весть ты, в сердца нам глаголишь, ты нам глаголишь.
Зычный рог, зычный: уставься на небо и голоси, и проголоси.
Скажи, о молитвенница наша, о скорая наша помощница:
«Господь с вами».
Гремите, гремите, рога вихряные!
Громче, громче невесту, громче исповедуйте, громче — невесту-метель!
Се грядет невеста, облеченная снегом и ветром ревучим.
Се метель грядет снегом, неневестная.
Вьюге помолимся.
Золотая утомленная головка ее показалась в окне.
Волнистый, снежный дым взвихрил все пред ней: все пред ней точно засыпал пушистым мехом.
Она любила метель.
Ты лети, белый лебедь, из снега сотканный, лети.
Захлещи вьюжным крылом по лазурному морю.
Крылатый, крылатый, — пой нам, о, пой нам пурговую песню, улетая к солнцу!
И лебедь поет. Лебедь летит. Поет и летит. Поет и улетает.
«Ты, солнце, тяжелый шар, — золотой храм мира!
Золотой храм, воздвигнутый в лазурь…
Я лечу ко твоим, ко святым местам — к золотым столбам — лучам — ко вселенской обедне!»
Возноси моления наши.
Улетай, лебедь-вьюга!
СУМБУР
Адам Петрович шел на шумное собрание, чтобы повидаться с ясным другом, старым мистиком, давно ушедшим в молчанье.
Знакомые абрисы домов высились неизменно. Знакомые саваны мертвецов пролетали снегом.
Знакомые абрисы домов из-под них высились неизменно.
Говорили о том же, всё о том же…
Все уйдет. Все прейдет. Уходя, столкнется с идущим навстречу.
Так кружатся вселенные в вечной смене — всё в той же смене.
Столб метельный мелькнет, снег взовьет, снег вздохнет. Столб сольется с пургой, взметенной навстречу.
Так кружатся столбы в вечной смене, в снежной пене — всё так же, всё так же, запевают о том же снега.
Мистический анархист встречал гостей. Пожимал им руки.
Вводил в кабинет, озаренный розовой лампадой. Вводил в кабинет, опрысканный духами.
Здесь болтали всё так же.
Все кричали. Все дерзали. Потрясал анархист, довольный собой и гостями, золотой, чуть раздвоенной бородкой.
Слегка напоминал он образ Корреджио — все тот же образ.
Столбы метели взлетали. В окна стучали. В окне мелькали. В окне запевали.
Вот анархист безответно любил музыку: слушая прежде Вагнера, словно глаза зеленью горели, как хризолит.
Прежде он рыдал от вечно-странных, ускользающих дум.
А теперь — никогда.
Теперь он стал пророком сверх-логизма, сверх-энергетического эротизма, просыпал устами туманы, никому не понятные.
Точно с умыслом. Нет, без умысла.
Брал он голосом гаммы, бархатные, как ковер снегов, слушая метельные гаммы снегов.