Нет, вы не знаете…
И вы ложитесь на постель, и вам душно под одеялом, и вы закутываетесь бледной простынею — вы, мертвец, одетый саваном… А ваши карманные часы тикают… Тогда в большом зеркале начинается жизнь, потому что комната, которая там отражается, — особая комната, настоящая комната с жильцом, которого вы никогда не видите, потому что если вы подойдете к зеркалу, то откуда-то из глубины к вам навстречу идет ваше отражение, а жильца нет как нет…
А вот в бессонные часы белой весенней ночи вы ясно слушаете жизнь, возникающую в зеркале, различаете шаги… И стоит вам отвернуться, как зеркальный жилец подходит к самой поверхности и тихо шелестит своим бескровным ртом свои зеркальные пожелания, но вы не поймете его, вы не можете знать и черт его лица.
Вы знаете только, что у него есть лицо, непременно лицо…
И вам страшно… Лежите вы тут — в белом, простынном саване — и невольно ищете спасения и от собственного безумия, и от чужака, прикидывающего<ся> двойником и всегда бродящего где-нибудь поблизости от вашей квартиры, и от общества > странных людей, хлопочущих о вашем знакомстве с сатаною…
Вчера она думала обо мне, и так спасительна была эта дума, что дымка, застилающая мои больные очи, внезапно рассеялась, двойник ушел за тридевять земель от Москвы, и я чувствовал себя свободным от него, а зеркальный знакомец, должно быть, переехал на дачу (в зеркале комната с окнами в бесконечность. Там тоже мир с городами и дачами)…
Вчера она думала обо мне с раскрытыми синими глазами, полусмеясь от сочувствия, спрашивая про себя, люблю ли я ее, не забыл ли… И я послал письмо… Мог ли я не писать ей, когда она сама думала обо мне… Боже сил, ведь это было так, ведь не могу же я ошибаться в своем ясновидении?
Или ничего подобного не было…
* * *
Днем я ее встретил на улице… Она промчалась мимо меня в коляске — вся в бледно-голубом… Она мчалась за город с букетом роз, как бледно-голубая птица, и с ней сидела рядом незнакомая для меня особа, которая, увидев меня, шепнула ей что-то, и она, гордо нахмурив брови, даже не посмотрела на меня… И я шел, испуганный неприязнью, помахивая крючковатой палкой и небрежно насвистывая… Боже, Боже! Ведь мне это только показалось… Ведь она думала обо мне… Я это ясно почувствовал… Она любила меня… Вы сказали бы — обманные фантазии, но вы не сказали бы истины: мне нужно было ее любви, ее сочувствия, потому что иначе я бы погиб… И она любила меня, ей только хотелось помучить меня…
Но зачем ей мучить меня! Мучить в любви можно лиц, которых часто видишь, а мы так редко встречаемся… Так почему же она отвернулась?..
[Боже, Боже…]
Она еще не получила моего письма… Сегодня вечером, воротясь из загородной прогулки, она увидит конверт и узнает знакомый почерк своего незнакомого влюбленного… Что же она скажет тогда?.. Я это непременно узнаю… Я буду думать о другом, но вдруг знакомая спазма сожмет мое горло и я живо представлю себе все так, как будет… Уже не раз это бывало, и я никогда не ошибался…
Буду ждать…
* * *
О Боже, когда же ты пошлешь нам свой холодный дождь, окати нас дождем, смочи нас влагой… Нам жарко… Дворники среди дня метут пыль, и пыль пристает к нашим воспаленным лбам, и тщетно мы размазываем ее на лице, обтираясь платком: все новые и новые слои пыли садятся на прохожих…
Ведь мы, прохожие, люди, а все люди нумены, живут не здесь, в видимости, а «там», за нею… Неужели и нумены подвержены позору и лишению… И я смотрел на бегущие вокруг меня усталые знаки, в которых обитали бессмертные нумены, и горе и жалость сжали мое истомленное сердце…
А она все не получала моего письма: «оттуда» все не было известий…
И я пришел домой, и я стал бесцельно шагать вдоль моих одиноких комнат, открывая окна и устраивая сквозняк… И едва я отворял окна на той стороне квартиры, как что-то чего-то перетянуло >, нарушилось равновесие, и свежая струя воздуха непрерывно потекла сквозь жаркие комнаты, врываясь в одно окно и вытекая из другого… И я все бродил, поддуваемый ветерком, думая о том, что закон причинности — лишь мое воображение и я свободен в своей глубине… И я смотрел из глубины своей на видимость, как из окошечка, и видел начало ее — причину всех причин, которая была таким же окошечком, но только с противоположной стороны; а из того отдаленного окна в окно моей глубины тек ветерок, сквозняк — и это-то было миром в его настоящем и прошедшем, каким он являлся мне…
А она все еще не получила моего письма, что бы это значило?.. Ведь я же приклеил две загородных марки, хотя жила она в городе…
И я продолжал созерцать мировой сквозняк между двумя окошечками — первой причиной и собою, сам обдуваемый сквозняком, образовавшимся между противоположными окнами моей квартиры… Вдруг мне показалось, что первой причины и нет, и быть не может, а она — только мое отброшенное отражение, она — я, пойманный зеркальной поверхностью… И куда я ни смотрел своим духовным оком, я встречал только себя да своего двойника…
Уже я пообедал и запивал сладкие пирожки серебристо-прозрачной, хрустальной водою, которую я налил себе из графина в чистый стакан. Под влиянием жара я с восхищением тянул глоток за глотком эту чистоту и грустил, потому что от нее не получил никаких известий… И холодная вода казалась мне синонимом бледно-пасмурной грусти, отражающей собственное изображение… И от времени до времени я наливал себе в стакан порцию бледно-пасмурной грусти, вспоминая «ее»…….
[Боже сил, ] я поеду сегодня в загородный театр, не для того, чтобы встретить ее!.. Она ведь никогда не бывает весною в театрах, а тем более в загородных… [Боже сил, ] она не приедет в театр…
А уж бледно-апельсинная зоря указывала мне, что скоро начало представления «Пиковой Дамы», оперы Чайковского, а уж с открытого балкона неслись ароматы весны, но это были какие-то поддельные ароматы — не запах распустившихся листьев и цветов сирени, а запах очищенных апельсинов… И я съел апельсин; очищая его, я видел тожество в цвете между ним и зорею, и мне казалось, что я срываю с апельсина куски зори, вспоминая «ее».
* * *
Что может быть ужасней сидения в театре в жаровые, майские дни, когда голоса один хуже другого передают вам о своих радостях и скорбях… Но мне было страшно, когда четыре лица — две дамы и два кавалера в тогдашних костюмах — все разом заявили о своем страхе в Летнем саду… А после этого в оркестре раздались звуки приближающейся грозы, и мне было страшно, повторяю, потому что она сидела со мной в одном ряду, [с своим мужем, заплывающим жиром]… И даже > она не > негодовала на меня, но презрительно поджимала губы — вся в бледно-голубом шелку… Она морщила брови, и я забывал те дни и часы, когда она меня любила (а она действительно меня любила, я знаю это, потому что иначе я погиб бы от отчаянья…)… Повторяю, я забыл все, и беспредельное отчаяние заволакивало мою душу, как те черные тучи, которые затмили сцену и теперь посылали молнии, освещая Летний сад… И я ушел из театра, и согбенный извозчик вез меня по Садовой, грустно поникая, [и фонари одиноко горели], [и] окрестность была закрыта тучами…
Боже сил, или она получила мое письмо и осталась равнодушна к моим словам, но ведь она любила меня… или было их две, она и ее двойник, две дамы — червонная и пиковая… Одна одевалась в белое или розовое, вспоминала меня, удивленно смеясь и лаская меня лазурно-синим взором… Другая же — та, которая промелькнула передо мною сегодня в бледно-голубом, — была строга и гневна… Но, быть может, она любила меня еще сильнее, нежели та, другая, в белом и розовом, и только прятала свою любовь под маской суровости…
Кто разберет все это… Я, кажется, немного запутался в своем ясновидении… Я ясно различал все вибрации, идущие от людей, но только теперь был час моего уныния, и я перепутал, что к чему в этих несомненных для меня вибрациях…
[Несомненных ли?..]
Дома я подошел к своему ночному столику и вынул колоду карт… Дома я занимался гаданием в часы досуга… Я вынул карту, не смотря на нее, чтобы знать, сердятся ли на меня или нет… Я посмотрел: то была червонная дама… Но тут обнаружилось, что я вынул невзначай две карты: под червонной дамой была пиковая, вынутая вместе с червонной…