IV
— Тогда назови истинную цель, — тихо произнёс Мохов. — Я бы хотел знать это.
Хранитель остановился у края площадки, лицом к востоку, где пока ещё не было и намёка на рассвет, и некоторое время молчал, будто подбирая слова на языке, в котором нужные понятия попросту не существовали.
— Скажи, что ты знаешь о камне, из которого сложена камера в сердце пирамиды? Ты видел её в чертежах и в своём собственном веке.
— Красный гранит, — ответил Мохов, не колеблясь. — Привезён из Асуана, за восемьсот километров вверх по течению. Плиты в потолке весят до пятидесяти тонн. Стены гладкие, подогнаны без раствора. Пять разгрузочных полостей над потолком, чтобы вес верхней кладки не раздавил камеру. Это, по крайней мере, объяснение, которое принято писать в учебниках.
— В красном граните много кварца, — продолжил Хранитель. — Кристаллического кремнезёма. Больше четверти его массы — иногда треть. Ты помнишь, что происходит с кристаллами кварца, если их сжимать или ударять?
Мохов, едва заметно вздрогнув, ответил не сразу: полузабытое знание, оставшееся от школьных уроков и тех давних разговоров, что он вёл с Кирой за ужином, неожиданно всплыло, как камень из глубины.
— Пьезоэлектричество, — проговорил он. — Давление на кристалл создаёт электрический заряд. Часы с кварцевым резонатором. Микрофоны. Зажигалки. Но гранит — это не монокристалл. Там кристаллы ориентированы хаотично, эффекты гасят друг друга…
— В малых объёмах — да. В объёме, который вы называете горой, — нет, — возразил тот. — Масса, давящая на нижние камни, постоянная, но не неподвижная: земля дышит, вы называете это приливами твёрдой коры, плато вздрагивает от далёких толчков, камни расширяются и сжимаются от дневного жара и ночной прохлады. Внутри любой огромной каменной массы, если знать, как её сложить, возникают ритмы. И если эти ритмы направить в нужное русло — туда, где камень не гасит их, а усиливает, — получится нечто вроде струны, которая звучит сама, без пальцев музыканта. Пирамида, Нил Мохов, — это не гора, наваленная кое-как. Это инструмент, настроенный по чертежу, у которого каждая грань, каждая пустота, каждая щель имеет своё назначение.
— Настроенный на что? — спросил Мохов. — На какую ноту?
— На ту, что звучит под нами. На то, что ты слышал у колодца.
V
Нил молчал, чувствуя, как рушатся и вновь складываются в его голове привычные представления. Он вспомнил статью, которую листал в своём времени, несколько лет назад в научном журнале, — работа группы физиков из Петербурга, моделировавших поведение электромагнитных волн внутри Великой пирамиды. Они показали, что в определённом диапазоне длин волн, порядка двухсот-шестисот метров, массив камня ведёт себя как резонатор, концентрируя энергию излучения в погребальных камерах и под основанием. Он тогда лишь усмехнулся — скорее забавный курьёз, чем открытие, — и пересказал это Кире за завтраком, а она заметила, что любая хорошо сделанная постройка обязана что-нибудь где-нибудь концентрировать. Теперь эта статья вставала перед ним совсем иным светом.
— Размеры, — проговорил он вслух, пытаясь удержать нить мысли. — Соотношение сторон. Основание — четыреста сорок локтей, высота — двести восемьдесят. Одиннадцать к семи. Это даёт отношение периметра к высоте, почти равное двум пи. Я всегда считал это красивой случайностью, следствием того, что строители измеряли подъём катящимся колесом, число оборотов которого…
— Не случайностью, — мягко возразил Хранитель. — Мы называем это мерой. Пирамида — это Земля, уменьшенная в сорок три тысячи двести раз. Не буквально, не точно, с допусками, нужными для камня, а не для чертежа. Высота её относится к радиусу планеты, как один к этому числу, а периметр основания — к длине окружности. Резонатор должен "знать" ту, с кем разговаривает. Поэтому камни ложатся строго по сторонам света, с отклонением меньше, чем толщина ногтя, на каждые две сотни шагов. Поэтому она стоит именно здесь, на этой широте. Число, которое ваши потомки назовут скоростью света, если выразить его в ваших мерах, в точности повторяет градусы этой точки, — он слегка наклонил голову. — Ты ведь заметишь, что для вас это покажется пустым совпадением.
— Я привык считать такие вещи нумерологией, — пробормотал Мохов, но голос его прозвучал неуверенно, вспомнив, что широта Великой пирамиды действительно составляет почти ровно двадцать девять целых девятьсот семьдесят девять тысячных градуса, и что число это, до последних знаков, совпадает со скоростью света километра в секунду, разделённой на десять тысяч, — совпадение, над которым в его эпоху смеялись все серьёзные люди.
— Совпадения — любимое убежище тех, кто не хочет считать, — равнодушно заметил Хранитель. — Но я не требую от тебя веры. Я лишь называю вещи своими именами.
VI
— А проходы, — сказал Мохов, силясь придать голосу прежнюю деловитость. — Большая галерея. Её сводчатый потолок с семью уступами, каждый выступает над предыдущим на семь с половиной сантиметров. Восходящий коридор, узкий, как кишка. Антекамера с тремя гранитными заслонами. Шахты, идущие от погребальной камеры и от камеры цариц к поверхности. Это не может быть просто… просто красотой.
— Ничто здесь не красота, — отозвался Хранитель, и в сухом его голосе, как показалось Мохову, мелькнула тень горделивого одобрения. — Большая галерея — волновод. Свод, сложенный уступами, не поддерживает вес камня сверху, как вы думали, а направляет и фокусирует то, что идёт снизу, из трещины. Гранитные заслонки в антекамере — не затворы от грабителей: они настраивают длину пути, как зажимы на струне. Саркофаг в камере — не гроб. Ты не замечал, что он шире входа и был установлен ещё до того, как положили верхние плиты? Что у него не совсем обычной формы крышка? Что при ударе он звенит чистым, долгим тоном, как колокол? Это не сосуд для мёртвого. Это камертон, по которому проверяют всё остальное.
— А шахты?
— Они указывают на небесные тела. Три звезды из пояса охотника и ту, что вы называете Сириусом. Не потому, что мы почитаем звёзды, а потому, что для настройки требуется синхронизация с вращением планеты. В боковой камере, куда ведёт сама шахта , закрытая известняковой дверью с медными скобами, — он слегка улыбнулся, видимо, оценив изумление на лице собеседника, — как ты думаешь, зачем там медь? Это контакты. Когда придёт время, их соединят.
— В моём веке, — осторожно сказал Мохов, — над галереей обнаружили пустоту. Огромную, метров тридцать в длину. Её не могут объяснить до сих пор. Говорят, технологическая полость, элемент разгрузки.
— Разгрузки, — подтвердил Хранитель. — Но не груза: поля. Каждый резонатор, если он хорошо сделан, накапливает больше, чем способен выдержать. Без полостей, где избыток может раствориться, он разрушил бы сам себя. Вы называете это разгрузочными камерами. Мы называем иначе. Но суть та же.
VII
Мохов отошёл от края и опустился на один из недотёсанных блоков, потому что ноги, не выдержав новой тяжести, предательски подгибались. Он чувствовал себя человеком, который всю жизнь изучал по чертежам знаменитый механизм, а теперь, оказавшись внутри, обнаружил, что вся его наука описывала лишь корпус часов, не имея понятия о пружине.
— Есть вещь, которую ты сам заметил и не смог объяснить, — продолжал Хранитель. — Внутри, в галерее, в камере, тебе не раз казалось, что время течёт иначе. Секунды растягиваются. Пока ты записываешь одну цифру, успевает пройти время. Ты принимал это за усталость или страх.
— Не только я, — медленно ответил Мохов. — Мерерука однажды признался, что после долгой смены внутри часто не может понять, сколько часов прошло. Рабочие жалуются, что дни там кажутся длиннее ночей.
— Потому что так оно и есть. Не буквально, но достаточно, чтобы заметить. Вот как это устроено, — он сделал паузу. — Поле, которое наполняет сооружение, ритмично, с очень низкой частотой, ниже пределов слуха. Вы называете такие колебания инфразвуком. Ваши учёные когда-нибудь заметят, что на частотах около двадцати колебаний в секунду у людей возникают тревога, ощущение чужого присутствия, искажение зрения. Мозг, наткнувшись на ритм, начинает подстраиваться под него. Внутренние часы сбиваются. Всё, что внутри, кажется медленным, потому что тело и разум действительно замедляются, подчиняясь чужому такту.