IV
— Пенну говорит, ты умеешь чертить и считать, — произнёс распорядитель, остановившись напротив Мохова с тем же оценивающим выражением, с каким разглядывал его накануне. — Это правда, или тебе просто повезло угадать очевидную ошибку?
— Я умею и то, и другое, — ответил Мохов, стараясь, чтобы голос его звучал ровно, без того нетерпеливого возбуждения, что уже начинало подниматься где-то в груди, — знакомое, полузабытое за минувшие недели чувство исследователя, ощутившего вдруг, что тяжёлая, беспросветная рутина плена может обернуться чем-то бо́льшим, если суметь правильно распорядиться единственным доступным ему козырем — собственными, ещё не отнятыми у него знаниями.
Распорядитель, не говоря больше ни слова, извлёк из складок одежды небольшую деревянную дощечку, покрытую тонким слоем беленного гипса, и стило из заострённого тростника, — предметы, назначение которых Мохов узнал сразу же, — и протянул их ему с коротким, не терпящим возражений жестом.
— Начерти мне треугольник, у которого одна сторона вдвое длиннее другой, а третья соединяет их концы под прямым углом, — произнёс он. — И покажи, как ты найдёшь длину этой третьей стороны, зная длины первых двух.
Мохов невольно усмехнулся — про себя, стараясь не выдать этого движением губ, — потому что задача, которую ему предложили, была едва ли не первой, которую задают студенту-первокурснику на вводном курсе истории математики: практическая, почти буквальная иллюстрация того, что современная наука называла теоремой Пифагора, но что было известно землемерам и строителям задолго до самого Пифагора, — египетским "натягивателям верёвок", харпедонаптам, чьи узловатые канаты с двенадцатью равными промежутками служили простейшим, но безотказным инструментом построения прямого угла на местности.
Он быстро, уверенными линиями начертил требуемую фигуру, обозначил стороны условными отрезками, а затем, чуть помедлив — не потому, что сомневался в решении, а потому, что обдумывал, как изложить его на языке, ещё недостаточно ему знакомом, — вывел рядом короткий ряд иероглифических цифр, показывающий вычисление: сумму квадратов двух известных сторон и извлечение корня из этой суммы для нахождения третьей.
Распорядитель долго разглядывал табличку, не говоря ни слова, а затем перевёл взгляд на самого Мохова — и в этом взгляде тот впервые за все недели своего плена прочёл нечто похожее не на подозрение и не на презрение, с каким смотрели на него большинство здешних надсмотрщиков, а на сдержанное, но неподдельное уважение.
— Пойдём со мной, — сказал он. — Тебя хочет видеть Хемиун.
V
Имя это ничего не говорило Мохову — во всяком случае, поначалу, пока по дороге через двор, а затем через ещё один, куда более скромный, огороженный лёгким плетнём участок, примыкавший к главной строительной площадке с юго-восточной стороны, распорядитель коротко, будто нехотя, не пояснил ему, к кому именно его ведут.
— Хемиун — главный зодчий этой пирамиды, — произнёс он. — Родич самого владыки, начальник всех работ. Немногие пленники удостаиваются чести говорить с ним лично. Не трать эту честь впустую.
И тут в памяти Нила, ещё не до конца свыкшейся с обрушившимся на неё за минувшие недели потоком новых имён и понятий, что-то дрогнуло, всколыхнулось узнаванием, от которого по спине пробежал холодок, куда более отчётливый, чем тот, что вызывали появления Хранителя. Хемиун. Он читал это имя — не здесь, не в этом невозможном мире, а там, в собственной, немыслимо далёкой теперь жизни, на страницах научных монографий и в подписях под музейными витринами: Хемиун, сын Нефермаат, внук самого Снофру, двоюродный брат правящего фараона Хуфу — визирь, "начальник всех царских работ", человек, чью единственную сохранившуюся до двадцать первого века статую, изображающую тучного, самодовольного вельможу, восседающего со скрещёнными на груди руками, музейные хранители по сей день считали одним из самых достоверных прижизненных портретов, дошедших до нас из эпохи Древнего царства, — и, по мнению большинства современных египтологов, именно этот человек, а не сам фараон, был истинным инженерным гением, стоявшим за проектом Великой пирамиды.
Осознание того, что он вот-вот встретится лицом к лицу с человеком, чьё имя он прежде видел лишь выбитым в камне гробничной надписи, оставленным библиотекарем на карточке музейного каталога, — человеком, ещё живым, ещё дышащим, ещё не превращённым тысячелетиями в объект академического изучения, — потрясло Мохова едва ли не сильнее, чем первый взгляд на нетронутую временем пирамиду.
VI
Хемиун принял его в тени полотняного навеса, растянутого над низким деревянным столом, заваленным свёрнутыми в трубки папирусами, обломками известняковых остраконов, испещрённых чертежами, колонками цифр, и несколькими деревянными моделями — уменьшенными, но безукоризненно пропорциональными копиями каких-то архитектурных деталей, назначения которых Мохов на первый взгляд определить не смог.
Сам зодчий оказался именно таким, каким он помнил его по музейной статуе, — грузным, немолодым мужчиной с той особой, лишённой всякого смущения полнотой, что в эту эпоху, судя по всему, читалась не как недостаток, а как знак достатка и высокого положения, с гладко выбритой головой, крупными, тяжёлыми чертами лица и цепким, внимательным взглядом человека, привыкшего оценивать людей и предметы с одинаковой, лишённой сантиментов практичностью.
— Мне говорят, — произнёс он, не отрываясь от свёртка папируса, который разворачивал в этот момент на столе, — что ты умеешь то, чему я не учу даже своих собственных писцов раньше десяти лет обучения в Доме Жизни. Покажи мне ещё раз.
Следующий час превратился для Мохова в подобие вступительного экзамена, какого он не сдавал уже добрых пятнадцать лет: Хемиун задавал ему одну задачу за другой — вычислить объём усечённой пирамиды по известным сторонам основания и вершины, определить необходимый уклон грани при заданной высоте и стороне основания, перевести меры длины из одной системы в другую, — а Мохов, к собственному изумлению, обнаруживал в себе не просто способность справляться с этими задачами, но и нечто вроде азартного, полузабытого со студенческих лет удовольствия от самого процесса решения, того самого чувства, что некогда привело его в археологию, а не в какую-либо более прикладную, но менее увлекательную профессию.
— Твои методы странны, — заметил Хемиун, разглядывая очередную табличку с решением, — ты записываешь не так, как записывают мои писцы, и считаешь не так, как считают они, — но результат сходится верно, а сходится он у тебя быстрее, чем у большинства из них. Откуда у чужеземца, добывавшего камень в общей партии наравне с прочими рабами, подобные знания?
Нил, тщательно взвешивая каждое слово, повторил ту же историю, что рассказывал прежде Мерире и другим, — о далёкой стране, где его учили измерять землю и чертить планы построек, — стараясь избегать любых деталей, способных выдать истинную, невозможную для этого времени природу его образования. Хемиун слушал молча, не перебивая, и по лицу его невозможно было определить, верит ли он услышанному или же принимает его лишь потому, что полезность нового работника избавляла его от необходимости доискиваться до подробностей его происхождения.
— Мне не важно, откуда ты явился, — произнёс он наконец, откладывая табличку в сторону. — Важно, что руки твои чисты от мозолей распильщика меньше, чем у прочих, а разум работает быстрее их. Хранитель просил дать тебе дело, достойное твоих способностей. Отныне ты будешь помогать моим писцам с расчётами и разметкой. Ты увидишь то, что видят немногие, — но помни: то, что ты увидишь внутри тела этой горы, не должно достигнуть ушей ни одного из работников снаружи. Проболтаешься — и я лично прослежу, чтобы твой язык больше никогда не смог тебя подвести.
VII
Ему выделили собственное, пусть и крайне скромное место в тростниковой пристройке рядом со шатром Хемиуна — не отдельное жильё, но угол, отгороженный от прочих циновкой, где хранились его немногочисленные теперь уже профессиональные принадлежности: несколько выглаженных до идеальной гладкости известняковых остраконов для черновых расчётов, связку заострённых тростниковых стил, моток верёвки с равномерно завязанными узлами — тот самый инструмент харпедонаптов, назначение которого он прежде знал лишь по научным реконструкциям, а теперь держал в собственных руках, — и небольшой, но точно откалиброванный отвес, без которого, как он быстро убедился, не обходилась ни одна серьёзная разметка на этой стройке.