— Именно так.
— А ежели вы оба ошибаетесь? Ежели ничего не будет?
— Тогда мы будем жить в городе вместо усадьбы, — сказал Морозов. — И потеряем на переезде тысяч десять.
— А ежели вы правы?
— А ежели мы правы, — сказал Морозов, — то через год-полтора эта усадьба будет стоять в двадцати верстах от станции, полная непонятных людей, при девяти жильцах без документов, при иностранном докторе и при двухстах тысячах, которых к тому времени уже не будет.
Кранц долго молчал.
— Я, — сказал он наконец, — в девятьсот пятом году точно так же спорил с одним человеком, который советовал мне уехать из Петербурга. Я остался и через год лишился места.
Он снял очки.
— Что вы предлагаете?
Морозов предложил три вещи.
Первое: снять деньги из банков и обратить в то, что не делается бумагой, — в землю, в хлеб, в скот и в строения. Не всё: тысяч сто пятьдесят.
Второе: перевести дом.
— Куда? — спросил Кранц.
— Ближе к дороге, — сказал Морозов. — Здесь двадцать вёрст от станции и семь от деревни. Покуда есть хозяйство и деньги, это удобно. А когда начнётся — усадьба в стороне, полная непонятных людей, с забором и собаками, будет первым местом, куда придут.
— И куда же?
— В город, — сказал Морозов. — В большой, новый, где никто никого не знает и где всякий человек приезжий.
Он положил на стол карту, привезённую из Москвы.
— Ново-Николаевск.
Кранц наклонился над картой.
Город стоял на Оби, на пересечении реки и Сибирской дороги, и был он новый — заложен в девяносто третьем году при постройке моста, и за двадцать три года из посёлка в семьсот душ вырос в город на семьдесят тысяч.
— Отчего именно он?
— По четырём причинам, — сказал Морозов. — Первая: он растёт. В таком городе никто не спрашивает, откуда вы взялись, потому что все взялись откуда-нибудь. Вторая: он на дороге — а в такие времена важно, чтобы можно было уехать. Третья: он на реке, стало быть, с хлебом. И четвёртая.
— Какая?
— Он в двухстах верстах от Сивой Могилы, — сказал Морозов.
Оставалось четвёртое, и его Морозов поставил последним.
— И ещё одно, — сказал он. — О жильцах.
Все трое посмотрели.
— Он девять лет собирал их и содержал, — сказал Морозов. — И девять лет решал за них. Я предлагаю в этот раз спросить.
— О чём? — сказал Кранц.
— О переезде, — сказал Морозов. — Мы вчетвером сидим третий день и решаем, куда их везти. А их девять человек, и они взрослые люди.
— Александр Петрович, — сказал доктор, — двое из них не в состоянии решать. Устинья не говорит вовсе. Старик из Вологды путается.
— Тогда объясните им семерым, — сказал Морозов. — И объясните честно: что денег хватит на столько-то, что в стране будет худо, что мы полагаем ехать и что всякий, кто не желает, получит свою долю и волен идти куда хочет.
— И половина уйдёт.
— И половина уйдёт, — согласился Морозов. — И это будет их выбор, а не наш.
Спрашивали на другой день, за общим столом.
Кранц объяснил положение — сухо, по пунктам, как объясняет врач.
Слушали молча.
А после часовщик Зырянов, сорока двух лет, сказал:
— А чего тут решать? Мы, барин, восемь лет тут живём. Куда вы, туда и мы.
— Аким Петрович, — сказал Морозов. — Вы можете уйти. У вас ремесло, вы часовщик, вас всякий город возьмёт.
— Могу, — сказал Зырянов. — А только я, Александр Петрович, тридцать три года прожил среди людей, которые меня за порченого держали. И восемь лет — среди тех, кто нет.
Он пожал плечами.
— Я считать умею.
Из девяти уходить не захотел ни один.
Разъехались они седьмого ноября.
Кранц оставался при доме до весны — переезжать зимой с девятью больными людьми было нельзя.
Свищов брался готовить место: ехать в Ново-Николаевск, покупать дом и обращать деньги, как условились.
Свешников обещал прикрыть перевод по своей части и, помимо того, сказал Морозову наедине одну вещь:
— Александр Петрович. Я в марте подаю прошение о переводе в Ново-Николаевск. Там при управлении есть вакансия.
— Отчего?
— Оттого, что я четвёртый год гляжу, как вы это тянете один, — сказал ротмистр. — И оттого, что мне сорок два года и я хочу хоть раз в жизни быть при деле, а не при доносах.
А Морозов вернулся в Москву.
Он вернулся четырнадцатого ноября, отработал ноябрь и декабрь и в январе семнадцатого года подал Пересветову прошение о переводе.
Начальник отделения прочёл его и долго молчал.
— Ново-Николаевск, — сказал он. — Александр Петрович, вы соображаете, что это такое? Это за две тысячи вёрст, и это уездный город.
— Он не уездный, — сказал Морозов. — Он безуездный, и в нём семьдесят тысяч душ, а сыскного отделения нет вовсе.
— Тем более. Вы поедете из московского отделения — в город, где ничего нет.
— Оттого и поеду, — сказал Морозов. — Аркадий Ильич, там нет ничего, и оттого там всё можно завести правильно.
Пересветов снял очки.
— Знаете, что я вам скажу? — проговорил он. — Я четыре года смотрел, как вы работаете, и всякий раз убеждался, что вы человек не отсюда.
Морозов промолчал.
— Не в дурном смысле, — сказал Пересветов. — В том смысле, что вы всё делаете так, как будто есть какой-то другой порядок, где так и надо. И у нас это выглядело чудачеством. А там, может, и приживётся.
Он придвинул бумагу.
— Я вам подпишу. И, Александр Петрович, скажу напоследок то, чего не говорил.
— Слушаю.
— За четыре года вы у меня раскрыли одиннадцать дел, которые до вас лежали. Вы написали пять записок, из которых по одной, кажется, что-то вышло. Вы четыре раза ездили за свой счёт по делам, которых у нас в производстве не было.
Он поставил подпись.
— И я так и не понял, кто вы такой. И, знаете, мне это нынче безразлично.
Морозов выехал из Москвы двенадцатого февраля тысяча девятьсот семнадцатого года.
Провожали трое: Бекетов, Гвоздёв и Пересветов, приехавший на вокзал сам.
Штейну и Дроботову он написал в январе.
Дроботов ответил через три недели, на четырёх страницах полууставом: что в Петрограде худо с хлебом, что стоят с ночи, что в отделении из прежних осталось четверо и что его превосходительство Вельяминов в декабре подал в отставку по болезни.
В конце было приписано:
«А что вы, Александръ Петровичъ, въ Сибирь ѣдете — такъ я вамъ скажу: правильно. У насъ тутъ нынче такое, что кто можетъ — уѣзжай».
Штейн ответил на четвертушке, как всегда.
«Морозовъ.
Ново-Николаевскъ. Отлично: тамъ, по крайней мѣрѣ, нѣтъ прозекторской, и Вамъ придётся завести её самому.
Микроскопъ мой не продавайте.
Ш.»
Бекетов подал ему запечатанный конверт.
— Прошение о переводе, — сказал он. — Подано. Вакансия при вас будет к лету.
— Аполлинарий Львович.
— Не спорьте, — сказал Бекетов. — Мы это уже проходили в Петербурге.
Гвоздёв стоял, мял шапку и наконец сказал:
— Ваше высокоблагородие, я бы тоже поехал.
— Спиридон Афанасьевич, вам пятьдесят четыре года.
— Пятьдесят пять, — сказал надзиратель. — А только я вам, Александр Петрович, вот что скажу. Я тридцать три года служу. При вас я четыре года ходил ногами и в первый раз знал, зачем.
Поезд отошёл в семь часов сорок минут вечера.
Морозов сидел у окна и смотрел, как уходит Москва — второй город, который он оставлял в этом веке.
В чемодане у него лежали: тетрадь, две костяных пуговицы, выписка из дневника горного инженера, микроскоп Штейна, четвёртый список сорока восьми предметов, тонкая тетрадь в девятнадцать страниц с сорока одним «не установлено» — и медная бляха Кузьминых, принятая на хранение по расписке.
До Ново-Николаевска было четверо суток пути.
До того дня, когда в Петрограде всё переменится, оставалось семнадцать.
Александр Фрост
Город без старого. Мороз идёт по следу книга 21
Глава 1 (101)
Ново-Николаевск открылся из окна вагона шестнадцатого февраля, на четвёртые сутки пути.