Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Отпечаток пальца, говорите.

— Так точно.

— И по нему нашли?

— Нашли.

Слесарь взял карту, повертел, посмотрел на просвет.

— Это что же, — сказал он, — у всякого человека они разные?

— У всякого, — сказал Морозов. — И не меняются всю жизнь.

— И это давно известно?

— Лет двадцать. В России применяют с седьмого года.

Гурьев положил карту.

— А чего ж тогда, — сказал он медленно, — их в марте сожгли?

Морозов помолчал.

— Оттого, что они лежали в одном шкафу с жандармскими делами, — сказал он.

Прежде задержания Морозов проверил карту вторично — и проверил чужими глазами.

Он попросил Шумского сличить заново, не говоря, что сличал сам, и сличить по восьми точкам, а не по общему виду.

Студент сидел над этим полдня и принёс тот же ответ.

После этого Морозов сделал третье: составил акт.

Акт был на двух листах, за тремя подписями — его, Шумского и приглашённого фельдшера, — и в нём излагалось, как снят отпечаток, каким способом переведён, с чем сличён и по каким признакам совпадает.

— Зачем фельдшер? — спросил Шумский.

— Затем, что он посторонний, — сказал Морозов. — Иван Никитич, в суде нас с вами спросят: а не подделали ли вы сами? И тогда мы предъявим третьего человека, который стоял рядом и подписал.

Тарасова взяли восьмого января, и взяли не его первым.

Морозов повёл дело иначе: он установил, где Тарасов живёт — по адресному столу, заведённому им же в июне, — и три дня наблюдал.

За три дня к нему приходили четверо.

Морозов записывал их приход по часам и составил к третьему дню расписание.

Первый приходил дважды — вечером и утром — и был, судя по всему, при нём постоянно.

Двое приходили порознь, с промежутком в сутки.

А четвёртый пришёл один раз, ночью, в первом часу, и пробыл четверть часа.

Этого четвёртого Морозов отметил особо и после установил: это был скупщик с Барнаульской, тот самый, у которого в ноябре заложили часы Мошкина.

Он не входил в шайку.

Он принимал.

Одного узнали сразу: рослый, лет сорока, из амнистированных, значившийся в картотеке.

Второго — молодого, в шинели — установили через два дня по полковым спискам: рядовой запасного полка Вихров, девятнадцати лет, из деревни под Барнаулом, в полку с шестнадцатого года, ни разу не бывший на фронте.

Наблюдение Морозов вёл сам и вёл впервые за пять лет лично, а не через агентов.

Отчего — записал честно: агентов у него было трое, из них двоих в городе знали в лицо, а третья была женщина и не могла три ночи стоять в подворотне.

Он стоял сам.

Три ночи, с восьми до трёх, в подворотне напротив, в тулупе, купленном на базаре за одиннадцать рублей.

Морозов после отметил, что за пять лет это была самая холодная работа из всех: сибирский январь при двадцати восьми градусах, без движения, семь часов подряд.

На вторую ночь он поймал себя на том, что не чувствует ног, и стал каждые полчаса выходить к соседнему двору и обратно.

На третью пришёл Ерёмин и молча встал рядом.

— Егор Тимофеевич, я вас не звал.

— Не звали, — согласился надзиратель. — А только вам сорок девять лет, а мне сорок восемь, и мёрзнуть вдвоём сподручнее.

Взяли всех разом, в ночь на восьмое, на трёх квартирах.

Обошлось без стрельбы.

Наган — тот самый, из которого стреляли, — нашли у Вихрова под подушкой, и Морозов после установил по номеру, что револьвер числился за запасным полком и был выдан в марте семнадцатого года.

Тарасов заговорил на второй день, и Морозов этого ждал.

Он дал ему сутки нарочно и записал расчёт в тетради.

Человек, взятый утром и допрошенный вечером, отвечает на первом волнении и говорит то, что успел придумать за день.

Человек, просидевший сутки и знающий, что при обыске у него взяли тетрадь с отчётностью за восемь операций, за эти сутки успевает понять, что запираться не в чем.

Расчёт оправдался.

Он был грамотен, вежлив и всё понимал.

Морозов вёл этот допрос по своему обыкновению и начал с того места, где человек считает себя обиженным, — с пятнадцатого года.

— Пётр Никитич. За что вас судили?

— За подлог, — сказал Тарасов.

— Расскажите.

И он рассказал — охотно, как рассказывают о том, что двенадцать раз обдумано.

Казённая палата, девять лет службы, жалованье пятьдесят рублей. В четырнадцатом году, когда начались военные заказы, через палату пошли суммы, каких прежде не бывало.

Он взял.

Не разом: за полтора года — четыре тысячи двести, по частям, подделывая ассигновки.

— И на что?

Тарасов посмотрел на него.

— Александр Петрович, вы ведь ждёте, что я скажу: жена болела, — сказал он. — Нет. Жена была здорова до шестнадцатого года.

— На что же?

— Я купил дом, — сказал Тарасов. — В Курске, на Херсонской. Восемь комнат.

Он помолчал.

— Я девять лет ходил мимо этого дома и всякий раз думал: вот бы мне. А в четырнадцатом году сообразил, что могу.

Морозов записал это дословно.

— Пётр Никитич, — сказал Морозов. — Вы понимаете, что вам будет?

— Понимаю, — сказал Тарасов. — Убийство.

— Стрелял не вы.

— Я сказал «уйми», — сказал он. — Я семь месяцев говорил им, что стрелять нельзя, и на восьмой сказал «уйми». Я, Александр Петрович, сам себя посадил этим словом.

Морозов записал.

— Расскажите с начала.

И Тарасов рассказал.

Он вышел по амнистии в марте — из ссылки, а не из тюрьмы: срок ему шёл поселением, и амнистия его освободила.

В Курск возвращаться было незачем: там его знали.

Он остался в Ново-Николаевске и три месяца искал места.

Места не было.

Бывший письмоводитель казённой палаты, осуждённый за подлог, в семнадцатом году не нужен был никому: в новые учреждения его не брали, в старые — тем более.

— Я, — сказал он, — в июле служил переписчиком за сорок рублей. А фунт хлеба стоил тогда полтину.

— И что дальше?

— А дальше я понял простую вещь, — сказал Тарасов.

Он понял её, стоя в очереди у продовольственной управы, где переписывал бумаги.

Он понял, что в городе никто ничего не может проверить.

— Вы поймите, Александр Петрович, — сказал он. — Я девять лет служил в казённой палате и знаю, как устроена бумага. Бумага действует не оттого, что она правильная, а оттого, что все привыкли, что она правильная.

Он развёл руками.

— А тут привычка сломалась. Печатей пятнадцать, учреждений одиннадцать, всякое пишет что хочет. И всякий обыватель это знает и оттого верит любой бумаге, потому что проверить нельзя.

— И вы стали писать.

— И я стал писать, — сказал Тарасов.

Печать он не крал.

Он объяснил это, и объяснил так, что Морозов записал дословно.

Печать он взял в продовольственной управе, где служил переписчиком, — и не взял, а сделал оттиск: приложил её к листу восемь раз, унёс лист домой и заказал клише в переплётной мастерской, сказав, что это для кооператива.

Мастер сделал за девять рублей и ни о чём не спросил.

— В июле семнадцатого года, — сказал Тарасов, — за девять рублей можно было заказать какую угодно печать. Никто ничего не проверял.

Морозов записал это и подчеркнул.

За четыре с половиной года в этом веке он видел множество подделок и всякий раз, разбирая их, упирался в одно: подделка живёт ровно столько, сколько существует привычка верить настоящему.

Здесь привычка сломалась в марте.

И тот, кто это первым понял, оказался не бандитом, а письмоводителем.

Глава 5 (110)

Дело он сдал восемнадцатого января восемнадцатого года.

Сдал не в суд: судов в том виде, в каком они существовали год назад, к январю восемнадцатого уже не было.

Окружной суд упразднили в декабре; вместо него учреждались народные суды и революционные трибуналы, и в январе в Ново-Николаевске ни те, ни другие ещё толком не работали.

1003
{"b":"979305","o":1}