Где-то на подлёте к Тамбову, когда линия фронта осталась позади и зенитный огонь стих, отказал один из цилиндров двигателя. Я понял это по тому, как изменился звук — ровный гул вдруг превратился в прерывистый, захлёбывающийся рёв, а потом и вовсе стих. Самолёт начал терять высоту.
— Почему так тихо? — крикнул я в ларингофон. В ушах всё ещё звенело от канонады, и тишина казалась оглушительной.
— Горючка кончилась, Ваня, — с невозможным, прямо-таки противоестественным спокойствием ответил Мухин. — Не ори, тебя и так прекрасно слышно.
— Далеко до Тамбова? — только и спросил я.
— Это как считать, — философски отозвался Саня. — Вниз и по прямой примерно одинаково, не особо далеко. Но можем и всю оставшуюся жизнь лететь. Минут пять. Может, семь.
— Полста-пятый — земле, полста-пятый — земле! Говорит капитан Мухин! Подхожу к Тамбову с северо-северо-запада! Стрелять не надо — сам упаду!
Оксана сглотнула. Глаза её были широко раскрыты, но слёз в них уже не было — только сосредоточенность, как перед сложной операцией или перед боем. Только вот от нас с ней тут по-прежнему ничего не зависело.
— Так, доктора летучие! — Голос Мухина в наушниках был злым и глухим. — Садиться будем жёстко. Очень жёстко. Как скажу — держитесь, чем хотите и за что хотите. Если повезёт — в открытых гробах понесут на погост.
Надо же, а я думал, это у нас, хирургов, юмор чёрный.
— Приготовились! — скомандовал я, хватая Оксану за плечи.
Мы повалились на раненых, прижимая их к носилкам своим весом. Если повезёт — перелом сероглазому я соберу потом снова. Если и меня самого кто-то соберёт.
Мы были совсем рядом с городом, но до аэродрома не дотягивали — это я понял по тому, как переговаривались Мухин с Акуленко. Они высматривали внизу хоть что-то, условно пригодное для посадки. И, видимо, нашли.
— Держитесь! — заорал Женя.
И самолёт пошёл вниз.
Он сажал машину прямо на мостовую. Между домами, палисадниками, между фонарными столбами и газетными тумбами. Практически в полной темноте, потому что едва заметную зарницу слева по борту можно был не считать. Но ночные полёты, что в Испании, что тут, над Родиной, были советским асам не в новинку. Или в них было столько адреналина, что он уже позволял видеть в темноте.
Удар. Стойки шасси подломились — я услышал хруст и скрежет. Самолёт развернуло, занесло боком, и он задел крылом угол здания — оттуда, снаружи, донёсся отчаянный треск ломающихся дерева и фанеры. В шлемофоне звучало «Ойся ты ойся, ты меня не бойся», сменившееся после того, как хрустнули стойки, сплошным матом.
Трясло. Тащило. Волокло. А потом всё стихло.
Я вывалился через борт, принимая Оксану. Мы привалились спинами к фанерному корпусу. На том, что осталось от «санитарного разведчика», кажется, живого места не было. И мы сползли по нему вниз, цепляя и ломая щепки шинелями, потому что ноги не держали ни её, ни меня.
— Я в гробу видал с тобой летать, Николин, — раздалось сверху.
Женя стоял на обломке крыла, пытаясь вытянуть из кабины Саню. У того не двигалась правая рука. Лица у обоих были поморожены и в крови, целых стёкол на колпаках почти не осталось.
— Та же хренотень, Мухин. В другой раз один лети. Как тебе вообще самолёты доверяют? — пересохшим горлом еле выговорил я, заставляя себя встать и помочь. Отмечая как-то отстранённо, что от госпиталя к нам бежали бойцы Мальцева. Рты их были раскрыты, но звуков я почему-то не слышал, будто навалилась какая-то выборочная глухота. До родного «четырёхсотого» оставалось метров двести. Женя уронил нас почти во двор.
— А я-то ещё, дура, думала — почему этот «разведчик» пятый? — донёсся голос Оксаны. В нём слышна была привычная скандальность, и от этого хотелось петь и кричать. — Он первые-то четыре штуки, мать его, угробил наверняка! Сокол хренов!
Смеялся Мухин. Смеялся я. Даже Акуленко, у которого была сломана правая рука и по пальцам струилась кровь, тоже смеялся.
— Вы чего тут? — Чарный поднырнул мне под руку, принимая лётнаба.
— Мы с неба свалились, — еле переводя дух, отозвался я, вспомнив старый мультфильм про муравьишку. — А ты тут откуда, новосёл?
— А хрена ли дома-то делать? Скучно, — пожал плечами Коля. Почти справляясь с прыгавшими губами. — Сядь, тебя, вон, ветром валяет. Сидя командуй.
— Двое на борту, лысого в перевязочную, брюнета в операционную, — да, командовать было значительно проще, чем кантовать. Тем более сидя.
— Помогаем, мужики! — о, и Серёга тут как тут!
— Уйди с дороги, пришибу, ёксель-моксель! — донеслось почти сразу. — Живы? Живые хоть они⁈
— Да не ори ты бога ради, хлеборезка! И так в башке всё гудит, тут ты ещё, — у Оксаны лились слёзы и дрожали губы, но она улыбалась.
— Нечему у тебя там гудеть, дурилка ты картонная! — Зина была бледной, волосы растрёпаны. Она упала на землю рядом с подругой, ощупывая её судорожно. — Где болит? Где рана?
— В сердце, мать, в сердце! Вон тот гад, вредитель, чёрт красивый, ранил меня смертельно. Николин его фамилия, — сквозь слёзы ответила Окся. Продолжая улыбаться.
— Ну так и твоя же теперь тоже! Иль ты всю башку отморозила в облаках там? Ма-а-ать моя, да ты ж ледяная вся! На-ка, глотни! И ты Вань, тоже не стой, на-ка, давай-давай!
Фляжка оказалась перед носом, дохнув спиртным и травяным духом. С первого глотка стало теплее. Или теплее стало раньше, когда смерть в который раз разжала костлявые пальцы?
— Вот это феми́на! — восхищённо протянул Женя.
Акуленко уже несли к госпиталю, пилот стоял возле побитого самолёта в одиночестве, но вид имел лихой, боевой и гордый сверх всякой меры. И на то, что лицо у него было всё в крови, а в скуле глубоко сидели два осколка от колпака кабины, внимания не обращал.
— Познакомишь, Вань? — попросил он. Даже вежливо, кажется.
— Легко. Это — героическая Зинаида Ивановна Плетнёва, завпищеблоком «четырёхсотого» госпиталя. А это — не менее героический лётчик-ас, Сталинский сокол, капитан Мухин Евгений… по батюшке как тебя, Жень?
— По матушке бы его надо, а не по батюшке, — фыркнула Оксана, не удержавшись.
— А ты чего, раздачу проспал что ли, герой летучий? — подняла бровь Зина.
— Какую? — он, кажется, даже растерялся.
— Фамилий приличных! Коршунов там, Ястребов, ну хоть бы Дятлов на худой конец. Чего ты Мухин-то? — подбоченилась Плетнёва. Хохотать начинали все, фыркал даже сероглазый, которого как раз вытянули на воздух.
— Про худой конец — это тебе, товарищ Зинаида, в жизни не везло просто, — опомнился капитан и попёр в атаку. В заляпанном кровью реглане, на кривых ногах и ростом не на две ли головы ниже её, он смотрелся комично и тревожно одновременно, но, кажется, вряд ли думал об этом. — И вообще, чего это за расспросы? А чарку подать? А за стол усадить⁈
— Ну, геро-о-ой, — как-то задумчиво протянула Зина, оценивающе глядя на него. Или раздевающе. — На-ка, хлебни с дороги.
Она забрала у меня фляжку, которую я так и держал в руке, и вручила Мухину, как-то удивительно вежливо и в то же время многозначительно склонив голову.
— Вот это другой разговор! Благодарствуем, — одобрил тот, приняв с поклоном посуду. Которую тут же перевернул, разинув рот, и всосал всё, что там оставалось.
— А хоро-о-ош, — глаза Зинаиды стали какими-то хищными. И она потянула из-за пазухи вторую флягу.
— Мать моя вся в саже! У неё две с собой было! Это не феми́на — это ж мечта во плоти! А хочешь, Зинаида Ивановна, я тебе настоящий парашют покажу?
Глава 20
Только снится
Лесная улица города Тамбова хохотала. Над домами вставало медленно, будто нехотя, блёклое осеннее Солнце. Вот уже как шесть с половиной часов шёл ноябрь, последний осенний месяц первого года войны.
А я смотрел на них, на живых и здоровых, смеявшихся до слёз над беседой Жени и Зины. И думал о том, что унёс «пятый сантарный разведчик» пятерых, принёс шестерых, но это был случай, когда простая математика не работала. Даже высшая, наверное, не справилась бы. Потому что слишком уж острым, слишком личным выходило это странное неравенство. Плюс два раненых для «четырёхсотого». Минус один Ваня Губерман.