— Капитан Борзунов, Юрий, — из-за ближнего шалаша, сложенного из жердей, еловых веток и какого-то барахла, вышел, опираясь на костыль, командир в шинели без знаков различия. Лицо его, заросшее щетиной, было таким же серым, как у остальных.
— Военврач третьего ранга… — начал я, но он перебил.
— Не надо подробностей, — Борзунов махнул рукой. — За мной.
Он развернулся и, припадая на костыль, заковылял к низкой, врытой в землю землянке. Мы пошли за ним.
— Ранены четыре дня назад, — отдуваясь, негромко сказал капитан на ходу. — Оба плохие.
— Оба? — я насторожился. — У меня инструкции по одному.
— По второму никто не стал ничего передавать в открытую, — он бросил на меня быстрый взгляд. — Двое их. Пока.
И только зайдя, согнувшись, в сырую землянку, я понял, насколько он был прав. И что это «пока» могло завершиться в любую минуту.
В тесной сырой землянке, при свете четырёх коптилок, сделанных из гильз, я увидел этих двоих. Они лежали на самодельных нарах, укрытые шинелями, и лица их, одинаково покрытые грязью и кровью, переводили с минут на секунды счёт до того самого «пока». Первый, тот, что лежал ближе к выходу, был крепким, стриженым почти «под ноль». Он был без сознания, только веки чуть подрагивали, да спёкшиеся губы шевелились, шепча что-то неразборчивое. Второй, дальний, темноволосый, выглядевший помоложе, тоже лежал без движения. Его дыхание — отрывистое, частое, с бульканьем и сипением, с тем самым страшным присвистом, было слышно от самого входа.
— Кто старший по званию? — спросил я у Борзунова.
— Не важно, — коротко ответил он.
Я начал осмотр с того, кто выглядел старше, откинув шинель. Правое плечо было замотано грязными, пропитанными кровью и гноем бинтами. Когда я осторожно снял их, в нос ударил запах гниющего мяса. Слепое осколочное ранение с повреждением плечевой кости и крупных сосудов. Получено четверо суток назад. Рана нагноилась, развивалось заражение. Температура наощупь— под сорок. Бред и еле уловимый пульс. Зрачки на свет реагировали слабо. У него оказались серые глаза, цветом похожие на мои собственные.
Темноволосый был не лучше. Слепое осколочное ранение грудной клетки слева с явным повреждением лёгкого. Дыхание хриплое, кожа синюшная, пульс частит. Нарастающая дыхательная недостаточность. Реакция зрачка чуть лучше. У этого глаза были тёмно-карими.
— Работаем. Ваня, наркоз. Оксан, инструменты, — приказал я.
И мы начали.
Первым был сероглазый. После того, как Губерман сделал блокаду плечевого сплетения, я приступил к некрэктомии, иссекая омертвевшие ткани. Вскрывал гнойные затёки, уходившие глубоко под лопатку и в подмышечную область. Перевязывал повреждённую артерию — она была разорвана, и только каким-то чудом тромб, образовавшийся в первые часы после ранения, не дал ему истечь кровью. Рану оставил открытой для дренажа — зашивать сейчас было нельзя. Наложил шину на плечо, зафиксировав обломки кости.
Вторым — брюнет. Здесь было сложнее и опаснее. Гемоторакс давил на лёгкое, не давая ему расправиться. Толстой иглой для спинномозговых пункций проколол грудь. Кровь пошла сразу — тёмная, густая, с пузырьками воздуха. Откачать получилось больше литра, если визуально оценивать. Лёгкое начало расправляться — дыхание стало глубже и ровнее, с лица начала медленно уходить синева. Потом ввёл прямо в плевральную полость сульфаниламиды — единственное, что у нас было из противомикробного.
— Всё, — сказал я, разгибая спину. — Готовим к транспортировке.
— Этого вывозить не надо, — часто дыша, сказал Борзунов, кивнув на темноволосого.
Он стоял в углу у выхода почти всё время операции — молча, опершись на костыль. Держа в руке ТТ. Рука была опущена, но палец лежал на кожухе затвора. И это тоже могло быть «только пока».
— Раньше надо было говорить, — буркнул я. — Обратно зарезать я его уже не смогу, я клятву советского врача давал.
— Но самолёт…
— Там тоже люди военные, — я поднял на него взгляд. — Анекдот знаете, товарищ капитан?
Меня начинало потрясывать. Наверное, от сырого холода в землянке, который, впрочем, был даже лучше для сероглазого — на жаре сепсис развился бы быстрее, убив его до нашего прилёта. Или от того, что работа была проделана быстро и хорошо, и никто пока не умер. И это меня вполне устраивало, в отличие от намёков Борзунова.
— Ну, знаю парочку, — хмыкнул тот. И убрал пистолет в кобуру на ремне.
— А про Чапаева?
— И про него, — уже с интересом прищурился капитан.
— Про «ты же коммунист»? — уточнил я.
— А такого, кажись, не слыхал. Ну-ка, ну-ка?
Я выдержал паузу. Оксана, стоявшая рядом, чуть приподняла бровь, видимо, намекая, что шутки юмора — не самое сильное моё место.
— В разгар боя на фланге замолк пулемёт. Чапаев послал Фурманова узнать, в чём дело. Тот рванул, прямо под огнём. «В чём дело⁈» — кричит. А там Петька сидит, красный весь, потный, но грустный, и отвечает: «Так ведь патроны кончились, товарищ комиссар…»
Борзунов аж пригнулся чуть — так заинтересованно слушал. Я продолжил:
— Тогда Фурманов проникновенно так ему посмотрел в глаза и тихо, но весомо произнёс: «Ты же коммунист, Пётр!». И пулемёт застрочил вновь.
Капитан заржал так, что едва не выронил костыль. На хохот, вовсе неожиданный ни для времени, ни для ситуации, снаружи забежали ещё двое бойцов. Борзунов начал пересказывать им анекдот, всхлипывая и захлёбываясь словами, и скоро в землянке смеялись уже все.
А я повернулся к тем, кто не смеялся. И тихо, так, чтобы слышали только они, сказал:
— Ваня, добудь две пары крепких носилок. Нам, думаю, вот-вот придётся идти, а ещё вернее — бежать. Оксь, оставь только самое необходимое. Бросим тут всё. Кроме этих двоих, — я кивнул на раненых. Сероглазый дышал ровнее, жар, кажется, начинал спадать. Темноволосый просто дышал.
— Сделаю, — она сжала мою ладонь. — А как…
— Пока не знаю. Там разберёмся, — уверенно оборвал я.
Отчаянно надеясь, что не обману её на второй день семейной жизни.
Глава 19
Падаем в небо
До места высадки-посадки шли куда дольше, чем добирались до этой проклятой низины. Носилки нельзя было трясти — каждое неловкое движение причиняло раненым боль, могло стоить жизни. Приходилось идти в ногу, выбирать место для каждого шага, заранее прикидывая, куда поставить сапог, чтобы не задеть корень и не уйти по щиколотку в подмёрзшую сверху грязь. И всё равно спотыкались. И всё равно трясли. И всё равно шли — потому что другого выхода не было.
Хотя скорость, как ни странно, была даже повыше той, с которой мы пробирались сюда в первый раз. Тогда мы тащили на себе укладки и шли, как утята за мамой-уткой, за провожатым с перевязанным лицом. Теперь с нами шло больше народу, они менялись на носилках каждые десять минут, и я видел, как тяжело им это давалось. Измождённые, голодные, многие и сами раненые — но они шли и тащили.
— Спасибо, товарищ военврач, — сказал, прощаясь, Борзунов. — Блестящая работа! Честное слово, я такого ещё не видел.
— Дайте ногу вашу гляну, — предложил я. Времени до выхода наверняка оставалось мало, всем помочь не было никакой возможности, но уж до кого дотянусь…
— Не нужно, — он помотал головой. — Там сквозное, чистое и подживает уже. Я ж санитарил в Гражданскую, маленько кумекаю. Оперировать, конечно, не умею, но первичную хирургическую пулевых и осколочных могу. Война быстро учит, сами знаете.
Я только кивнул. Война быстро учит — это точно, да только очень дорого берёт за свою науку. Сколько таких вот капитанов, санитаривших ещё в Гражданскую, сейчас лежат в лесах под Вязьмой. А под Смоленском, под Киевом?
Бойцы Борзунова стояли молча, и смотрели на нас, когда мы выходили из низины. Не на своих раненых, а именно на нас, на Оксану, на меня, на Губермана. Как будто хотели запомнить. Или прощались.