— Ого! Наш человек, доктор, наш! Споёмся! — прохрипело в ответ.
— А ла барикадас! А ла барикадас! — подключился лётный наблюдатель.
— Пор эль триунфо де ла Конфедерасьон! — проревел снова Мухин.
Да, эти двое явно давно летали вместе — вон, как ловко у них выходило дуэтом петь по переговорному устройству, для хорового пения решительно не пригодному. Для того чтобы запел второй, нужно было, чтобы отключился первый, но Саня с Женей, видимо, эту песню разучивали долго и тщательно. Получалось у них почти синхронно — с задержкой в долю секунды, отчего создавалось впечатление, будто пели не два человека, а минимум целый взвод.
Губерман кемарил или делал вид, что кемарит, напротив, держась за наши пожитки и время от времени вздрагивая всем телом. Оксана прижималась ко мне — в этом тесном, холодном, продуваемом насквозь фанерном ящике фюзеляжа мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и это было единственным, что хоть как-то согревало. Иногда она хмыкала, когда два трепача в эфире выдавали что-то уж вовсе оригинальное. Её я, конечно, не слышал — шлемофоны гасили внешние звуки, — но чувствовал всем телом. И это тоже было приятно, как и еле уловимый родной запах ландыша, который каким-то чудом пробивался сквозь вонь бензина, масла и овчины. Больше, признаться, приятного ничего не было.
За относительно короткое время мы прослушали весь, наверное, репертуар современной эстрады СССР и братской Испании. Под конец красные соколы-соловьи добрались и до частушек. Но настоящий фурор произвела Оксана. Сперва она молчала, иногда улыбаясь, а потом, когда Женя выдал что-то уж совсем неприличное, не выдержала и исполнила такой куплет, что оба лётчика на пару секунд замолчали, а потом разразились таким хохотом, что, казалось, самолёт даже завибрировал ещё сильнее.
— Женя, долго ещё лететь? — влез я в одну из недолгих, но таких долгожданных пауз, после того, как Окся выдала очередной куплет, и оба лётчика снова забросали её восхищёнными восклицаниями. Она только смущённо глянула на меня, пожав плечами, дескать, «прости, муж дорогой, нахваталась где ни попадя».
— Меньше часа осталось, Вань, — отозвался Мухин. Голос его, только что весёлый и бесшабашный, стал серьёзнее. — Но концерт придётся через минут двадцать свернуть. В тишине полетим, скучно. Даже обидно — давно так весело не летали.
— А там как? — обтекаемо уточнил я. Надеясь узнать наконец, шутил ли товарищ Дед про парашюты.
— Там сядем, вас оставим, сами отскочим. Дальше по ситуации.
— Принял. Мы постараемся побыстрее управиться, — то, что прыгать было не надо, воодушевило несказанно.
— Да хорошо бы… Жарко там, под Вязь… — он осёкся, закашлялся. — Жалко будет, говорю, если там завязнем!
В эфире повисла тишина. О чём думали товарищ капитан и товарищ лётный наблюдатель с неизвестным пока званием, я не знал. Сам же думал о том, что «Вяземский котёл» был ничуть не лучше Уманского. Из первого мы выбрались, едва не исчерпав лимит чудес, отведённых человеку. Да как бы не на несколько жизней вперёд. Под Вязьмой было жарко, Мухин не врал. Войска вермахта рвались к Москве. Чернигов, Киев и Таганрог, Брянск и Елань, Смоленск, Калуга и Калинин были захвачены врагом. Сотни тысяч красноармейцев и командиров были убиты, ранены, попали в плен. А мы, выходит, летели в самый эпицентр этого ада, туда, где окружённые части ещё держались, ещё верили в помощь, ещё надеялись на чудо. Но самолёты с асами испанской войны посылали не за каждым.
Я достал из-за пазухи коробочку и чуть толкнул плечом Оксану. Она сперва подняла глаза на меня, потом опустила их на мои руки. И опять подняла, но уже полные слёз. Мои пальцы надели маленькое, но какое-то основательное, увесистое колечко на её правый безымянный. И вложили второе, побольше, в подрагивающие ладони.
Совсем рядом оглушительно грохнуло. Самолёт мотнуло — раз, другой. Проснувшийся Губерман вцепился в какие-то верёвки по бортам, хлопая ресницами.
— Тишина в эфире! — прохрипели наушники голосом Мухина. И этот голос был совсем не таким, как минуту назад. — Мы в зоне поражения. Всем держаться крепче!
Шарахнуло ещё дважды. И ещё. Я видел закушенную губу жены. Видел белые от ужаса глаза Вани напротив. И ничего, совсем ничего не мог сделать.
Оксана вдруг вцепилась в мою руку, требовательно дёрнула, заставив разжать кулак. В её ладони всё ещё лежало кольцо, и она неожиданно спокойно, методично, будто делала перевязку, надела его на мой палец.
— Я буду с тобой! Навсегда! — кричали её глаза. Губы шевелились, но слов не было слышно за близкими разрывами. Слова «Я люблю тебя», сорвавшиеся у нас одновременно, тоже утонули в грохоте.
Самолёт резко пошёл вниз.
Тишина обрушилась внезапно. Я даже шлемофон стянул, пытаясь понять, куда пропал шум двигателя. И только по свисту ветра определил, что не оглох при обстреле. Мотор просто стих — Мухин, видимо, сбросил газ до минимума, планируя в темноте. И холодно было. Очень.
— Держаться крепче! — Оксана, видимо, продублировала команду, услышанную в наушниках, вцепившись одной рукой за меня, а второй — за лавку, подогнув ноги, будто цепляясь и ими. Я прижал её к себе, и мы замерли в ожидании удара.
Тряхнуло так, что я чуть язык не прикусил. И то только потому, что на вынужденную посадку заходил не впервые — опыт, приобретённый в прошлой жизни, заставил стиснуть челюсти и пригнуть голову. Хотя это была и не вынужденная. Трясло ещё минуту или меньше, но казалось, что прошёл целый час. А потом всё стихло.
— Выходим, родные, бегом, бегом! — голос Мухина был резким, как пулемётная очередь в тишине. — Николин, держи!
Из кабины пилота в темноту полетел пакет. Плотная бумага шлёпнулась в лужу, рядом с ней хлюпнула нога в сапоге. Я поднял голову и увидел людей. Десяток красноармейцев — небритых, грязных, с серыми лицами — облепил самолёт. Они начали разворачивать его носом в другую сторону, быстро, деловито, молча, почти цепляя хвостом низкие еловые ветки.
Мы едва успели подхватить тюки с укладками, когда самолёт, зафыркав и зарычав, поскакал в обратную сторону. Я даже не успел попрощаться с Мухиным и Саней — только увидел, как капитан, повернув голову, махнул нам рукой. А потом самолёт исчез за деревьями, и наступила относительная тишина, перемежаемая близкими звуками артобстрела.
Я развернул пакет. Бумага была сырой и холодной, чернила кое-где расплылись. «Установить контакт с капитаном Борзуновым. Оценить состояние раненого. Принять меры. О результатах он обязан доложить, используя код ниже». Лаконично. Без подписи и без лишних слов, только таблица с какими-то цифрами.
— Мне нужен капитан Борзунов! — обратился я к измождённым бойцам, которые всё ещё стояли вокруг нас, тяжело дыша после того, как вытолкали самолёт.
У троих были перевязаны руки, у двоих — головы. На нас, и особенно на Оксану, они смотрели странно: не то с подозрением, не то с сожалением.
— Следуйте за мной, — велел один из них, с грязным бинтом, пересекавшим лицо наискосок и закрывавшим левый глаз. Этим он чем-то напомнил мне Козырева перед Малыми Вербками.
Мы пробирались густым подлеском почти час. Разговоров не было — одно лишь загнанное сипение, одни тяжкие вдохи и выдохи. Я тащил две укладки, Оксана — одну, Губерман — ещё две и сумку с медикаментами. Ноги скользили по замёрзшей грязи, пот заливал глаза. Временами казалось, что мы идём по кругу — настолько однообразным был этот бесконечный ельник, но перебинтованный боец шагал уверенно.
В конце пути, когда Оксана в пятый раз споткнулась и потянула меня вниз так, что едва не упал я и сам, перед глазами показалась поляна в низинке — маленькой и сырой. Если бы я был грибком, приводящим к «окопной стопе», я именно здесь бы и жил. Но я был прикомандированным врачом, который понимал, что жить тут нельзя. Только выживать. И то недолго.