Морозов вернулся в отделение к вечеру и разложил перед собой всё, что имел, по третьему разу.
Некто в феврале предложил Лондону карту клада и прислал в задаток восемь имён с адресами. Восемь имён — это не догадка и не слух: это выписка из документа. Из какого? Список Ольги Дмитриевны сгорел бы вместе с ней, если бы не старуха в Гавани; записки Гарина и трубочиста ушли к собирателям и лежат у них. Единственный документ, ходивший по рукам, — книги Кульмана.
Стало быть, тот, кто писал в Лондон, имел к ним доступ до апреля.
Дальше. Иван Иванович одиннадцать лет вёл свой промысел тихо, а с февраля у него объявился конкурент, знающий имена. Что делает в таком положении человек его склада? Он не идёт к конкуренту с ножом — он сначала перекрывает источник. Едет к Кульману, добивается, чтобы часть бумаг сгорела, и уходит. А когда выясняется, что сгорело не всё и что конкурент собирается книги купить...
Морозов остановился на этой мысли и посмотрел на неё со всех сторон, потому что она была слишком удобной, а удобные мысли в его ремесле следовало проверять дважды.
Выходило вот что. Убийца пришёл к гравёру вечером, был впущен без опаски и стоял у него за спиной. Он знал устройство книг. Он унёс ровно четыре нужных тома и оставил пятый, ненужный. Он не тронул ни денег, ни золота, ни броши — то есть был человеком, для которого сорок два рубля не деньги. Он бросил гирьку и ушёл через проходной двор, обронив у калитки папиросу за девять копеек десяток.
И через несколько часов после этого человек с перстнем поверх перчатки стоял у Никольского собора и говорил Морозову: съездите завтра поутру на Мясную, это не моя работа.
Он не сказал «там убийство». Он сказал: «ничего хорошего». Человек, который не знает подробностей, так не говорит; человек, который знает всё, тоже так не говорит. Так говорит тот, кто знает, что дело сделано, но не хочет называть, что именно сделано, — потому что не он это заказывал.
Морозов записал в тетради, отдельной строкой:
«Он привёл меня к убийце не затем, чтобы я убийцу нашёл. Он привёл меня затем, чтобы я забрал книги первым».
И ниже, помедлив:
«Стало быть, книги ещё не у него».
Глава 5 (25)
Убийцу Морозов нашёл через папиросу — вернее, через то, о чём папироса сказала: что человек этот был из тех, для кого сорок два рубля не деньги.
Он сел и переписал набело всё, что знал о заказчике письма в Лондон. Тот имел выписку из книг Кульмана. Тот знал, что вещи составляют один комплекс, — а этого в Петербурге, по словам Штоля, одиннадцать лет не понимал никто. Тот вёл переписку через контору поверенного, то есть умел обставлять дела. И тот перестал писать в конце апреля.
Морозов затребовал у Ратке — уже официально, с бумагой, и Эдуард Эдуардович на этот раз не улыбался — переписку с русским господином. Пришло семь писем, все машинописные, без подписи, все через контору присяжного поверенного Скарятина на Владимирском.
Скарятин, человек немолодой и осторожный, продержался ровно до той минуты, пока Морозов не разложил перед ним две бумаги: копию своего запроса в прокурорский надзор и черновик постановления о выемке всей его конторской переписки.
— Господа, господа, — сказал поверенный, — к чему такие крайности. Я вам скажу всё, что знаю, и знаю я, поверьте, немного. Клиент явился ко мне в январе, представился как доверенное лицо, платил вперёд и требовал только одного: чтобы корреспонденция шла через меня. Это законно, милостивый государь. Я в письма не заглядывал.
— Имя.
— Он назвался Иваном Ивановичем, — сказал Скарятин, и Морозов на мгновение перестал дышать. — Только позвольте: это ведь не имя, а вежливая формула. Я и не спрашивал. Мне довольно было, что задаток он внёс.
— Опишите его.
Скарятин описал.
Роста высокого. Лет тридцати пяти. Одет хорошо, по последней моде, но безвкусно — «как одеваются люди, которые платят портному, а не понимают». Курит беспрестанно, папиросы дорогие, с золотым ободком. Руки — вот на руках Морозов его остановил и заставил вспомнить подробно — руки без перчаток, крупные, с обкусанными ногтями.
— Он к вам ходил сам?
— Трижды. В последний раз двадцатого апреля.
Двадцатого. Через двое суток после убийства.
— И что он в тот раз?
— Просил прекратить переписку с Лондоном и вернуть ему оставшиеся деньги, — сказал Скарятин. — Был весьма не в духе. И, знаете, — поверенный понизил голос, — я тогда подумал: не иначе, обжёгся человек. У меня, милостивый государь, тридцать лет практики, и я это вижу сразу. Он пришёл не как хозяин дела, а как человек, которому дело обломали.
Дальше пошло быстро — как всегда бывает, когда наконец получен признак, по которому можно искать.
Высокий тридцатипятилетний господин, курящий папиросы за девять копеек, имеющий доступ к бумагам Кульмана и не имеющий надобности в сорока двух рублях. Морозов вернулся к самой первой своей записи по делу — к списку тех, кто знал о конторских книгах, — и перечёл строку, мимо которой прошёл в начале, потому что она была вычеркнута в первый же день.
«Дочь в Ревеле — отпадает».
Дочь отпадала. А муж дочери — нет.
Проверка заняла сутки. Зять покойного, Карл Августович Пельт, тридцати шести лет, коммерсант, проживал в Ревеле, где содержал контору по вывозу леса; контора третий год числилась в затруднениях, о чём в Ревельском отделении Волжско-Камского банка знали хорошо. С шестнадцатого по девятнадцатое апреля Пельт находился в Петербурге — прибытие и отбытие подтверждались книгой гостиницы «Северная» на Невском.
Взяли его в Ревеле через неделю, тихо, по требованию, и привезли в Петербург вместе с саквояжем, в котором лежали четыре конторские книги в коленкоровых переплётах — за девятьсот четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы.
Ездил за ним Дроботов и вернулся молчаливее обыкновенного.
— Взяли без хлопот, — доложил он. — Он, ваше высокоблагородие, как меня увидел, так сразу и сел. Даже спросил: «долго вы». — Надзиратель покрутил головой. — Второй раз за два месяца слышу это от арестованных. Прежде, бывало, кричали «за что», а нынче — «долго вы». Куда мир катится, ума не приложу.
— Мир, Кузьма Игнатьевич, стоит на месте. Это мы стали брать тех, кто ждёт.
— И то верно. — Дроботов помялся. — А ещё вот что. Жена ихняя, Луиза Эмильевна... Я, когда обыск делали, велел ей выйти, а она не пошла. Стоит и смотрит, как я из саквояжа отцовы книги достаю. И говорит мне: «Это папины». Не про мужа спросила, ваше высокоблагородие. Про книги.
Допрос вышел коротким, потому что Пельт сломался на второй фразе.
Морозов не стал ни выкладывать улики, ни давить. Он сел напротив и сказал:
— Карл Августович. Вы приезжали не убивать. Вы приезжали уговаривать. Я это знаю, потому что убийца приносит своё, а вы схватили гирьку со стола. Расскажите, как оно вышло, — и я это запишу так, как было. Не расскажете — запишут так, как удобно.
И Пельт заговорил.
История была ровно та, какую Морозов и складывал в мастерской, только с человеческой изнанкой, которой не бывает в бумагах. Контора в Ревеле шла ко дну третий год. В девятьсот десятом, гостя у тестя, он от скуки листал старые книги и наткнулся на записи о сибирском поступлении; тогда это ничего для него не значило. А прошлым летом в Ревеле он прочёл в немецкой газете статью о том, как берлинский музей купил золото из скифского погребения, и цена в статье была такая, что он трое суток не спал.
Он посчитал. Он был коммерсант и умел считать: сорок восемь предметов, одна могила, комплект. Он написал в Лондон, потому что Лондон платит. Он списал из книг восемь имён в задаток. И он дважды просил тестя продать ему книги — сперва письмом, потом лично.
— Он мне отказал, — сказал Пельт. — Он мне сказал: Карл, эти люди не знают, что у них. Ты хочешь у них купить за рубль то, что стоит тысячу, — это грабёж, а я в грабеже не участник. — Он потёр лицо. — Я ему говорил про Луизу, про то, что мы разоримся, что у нас двое детей. Он сказал: значит, разоритесь честно.