— Что там?
— Ничего хорошего, — сказал Иван Иванович. — И, Александр Петрович, чтобы после не вышло недоразумения: это не моя работа. Я вам называю адрес именно затем, чтобы вы убедились сами. В этом городе, изволите знать, не одни мы интересуемся стариной.
Он отступил на шаг, в тень ограды, и Морозов, шагнув следом, увидел то, что видел до него старик Митрохин: собеседник стоял против света, и лицо его сделалось совсем плоским, как вырезанное из бумаги.
— Одно скажите, — сказал Морозов. — Зачем вы их собираете?
Иван Иванович остановился.
— Чтобы больше никто не собирал, — сказал он. — Спокойной ночи.
И ушёл — не быстро, обыкновенным шагом, за угол собора, где стояли извозчики; Морозов дошёл до угла через пятнадцать секунд и никого там не увидел, кроме двух баб с корзинами и городового, скучавшего у тумбы.
Домой он шёл пешком через полгорода и всю дорогу разбирал разговор по косточкам — не то, что было сказано, а то, как.
Собеседник не солгал ни разу — в этом Морозов был почти уверен, а «почти» его и беспокоило. Человек, говорящий правду, обыкновенно говорит её неровно: на неудобных местах у него меняется голос, темп, посадка головы. У этого не менялось ничего, кроме одного случая: когда речь зашла об Ольге Дмитриевне. Там голос сел. Либо он действительно её не хотел, либо это было единственное место, где он играл, — и играл превосходно.
Дальше: сорок восемь предметов. У Ольги Дмитриевны в списке сорок один, и она составляла его одиннадцать лет по крупицам. Он назвал сорок восемь не задумываясь, как называют опись, которую знают наизусть. Значит, у него список полный. Значит, он либо был при находке, либо купил бумаги того, кто был.
Дальше: «мы». Он ни разу не сказал «я собираю» — всегда «мы». И при этом обещал за одиннадцать сделок один, без оговорок, — так говорит не посланный, а тот, кто распоряжается.
И, наконец, главное, ради чего Морозов и шёл пешком, чтобы не потерять мысль в тряске извозчика. Иван Иванович знал, что в декабре в комнате на Свечном был убит чиновник из губернии. Знал точно — «потому что послан был не грабитель». А после четыре месяца ходил вокруг Морозова, наводил справки через Гарина и через трубочиста и не сделал ничего. Человек, который посылает к спящему убийцу, а после смотрит, как убитый ходит на службу, ведёт себя одним-единственным образом: он ждёт. Чего-то ждёт от него, Морозова, — и это «что-то» стоит дороже, чем предмет за номером девять.
Дома он записал в тетрадь всё, что запомнил, дословно, покуда не выветрилось: обороты, порядок фраз, паузы. Внизу приписал два вопроса, на которые не имел ответа.
«Отчего он не убил меня в декабре повторно?»
И ниже:
«Кто был в 1904-м?»
На Мясную он приехал в семь утра.
Мастерская гравёра Кульмана помещалась в первом этаже во дворе: вывеска «Граверъ и золотыхъ дѣлъ мастеръ Э. Кульманъ», окно с решёткой, дверь с колокольчиком. У двери уже топтался городовой, а рядом стоял, кутаясь в платок, дворник — и по лицам обоих Морозов понял всё раньше, чем спросил.
— С полчаса как обнаружили, ваше высокоблагородие, — доложил городовой. — Ученик пришёл отпирать, глядь — дверь притворена, а хозяин в мастерской на полу. Я в часть уже послал.
— Не посылали бы, — сказал Морозов. — Я сам из сыскного. Никого не впускать.
Эмиль Кульман, гравёр, шестидесяти двух лет, лежал в мастерской между верстаком и шкафом, на спине, раскинув руки. Затылок был разбит; рядом на полу валялась чугунная гирька от весов, в фунт весом, с тёмным на ребре. Никаких следов борьбы, кроме опрокинутого табурета; окно с решёткой цело; дверь взломана не была.
Морозов постоял в дверях, читая комнату.
Мастерская была тесная и богатая на мелочи: верстак, тиски, штихеля в колодке, лупа на подставке, весы, спиртовка, кислоты в склянках, коробочки. Он обошёл её по кругу, ничего не трогая, и с каждым шагом ему делалось всё интереснее.
На верстаке лежала работа: брошь — тёмная бляшка со зверем по ободку, оправленная в новенькое золото, наполовину законченная, при ней записка с фамилией заказчицы. Рядом — открытая коробка с золотым ломом, две цепочки, кольцо с камнем. В незапертом ящике верстака — деньги: сорок два рубля бумажками и мелочь.
Ничего не взято. Ни золота, ни денег, ни броши.
Морозов присел у стеллажа с конторскими книгами. Книги стояли ровным рядом, корешок к корешку, помеченные годами: 1908, 1909, 1910, 1911, 1912, 1913. Между 1903 и 1908 зияла пустота шириной в ладонь — и на полке, в этой пустоте, лежал ровный чистый прямоугольник, а вокруг — пыль.
Он вышел во двор, где ждал дворник, и спросил:
— Кульман давно тут сидит?
— Годов тридцать, — сказал дворник. — Ещё при старом хозяине. Тихий был немец, аккуратный. Сам-то вдовый, дочь замужем в Ревеле, при нём ученик да старуха-кухарка.
— Вчера кто к нему приходил?
— Известно кто: заказчики. Днём две дамы были, потом господин какой-то, при мне уходил, часу в седьмом. — Дворник поскрёб бороду. — А после я ворота запирал в одиннадцать, и во дворе никого не было. Только двор-то у нас, ваше высокоблагородие, проходной со стороны Мясной, там калитка на щеколде.
Ученик — рыжий парнишка лет семнадцати, зелёный от пережитого, — показал больше. Хозяин работал по вечерам один, это обыкновенно. Дверь на ночь запирал изнутри на два оборота и цепочку. Утром ученик пришёл в шестом часу, дверь была притворена, ключ торчал изнутри, цепочка висела снятая.
— То есть он сам отпер, — сказал Морозов.
— Выходит, сам-с.
Значит, гость. Значит, поздний, знакомый или назвавшийся так, что старик открыл. И значит, всё, что случилось дальше, случилось не в темноте с фомкой, а при свете, между двумя людьми, из которых один сидел на табурете.
Морозов вернулся в мастерскую, притворил дверь, постоял, привыкая к полумраку, — и посмотрел так, как умел смотреть только он.
Брошь на верстаке светилась. Ровно, сильно, зелёным, дыша, — лежала на виду, в двух шагах от денег, и никто её не тронул.
— Стало быть, правду сказал, — проговорил Морозов вслух, ни к кому не обращаясь. — Не они.
Он постоял ещё немного, глядя, как в темноте под лупой ровно дышит зелёный огонёк, и подумал две вещи разом.
Первая: старика убили не за вещь. Вещь лежала на виду, и убийца её не взял — либо не знал ей цены, либо цена его не интересовала. Он взял конторские книги. Пять штук, за годы с девятьсот третьего по девятьсот седьмой, — ровно те, в которые гравёр записывал заказы одиннадцатилетней давности.
И вторая, от которой Морозову стало неуютно: человек с перстнем поверх перчатки назвал ему этот адрес накануне вечером. Стало быть, он знал, что здесь произойдёт, — или знал, что уже произошло.
А ежели знал и не помешал, то в мастерской гравёра Кульмана нынче ночью дважды побывало любопытство: одно с гирькой от весов, а второе, надо думать, с перстнем.
Глава 2 (22)
— Гирька, — сказал Штейн. — Ваша чугунная гирька в фунт весом, и никаких сюрпризов: удар один, сзади и сверху, по затылочной кости, нанесён правой рукой человека, стоявшего у него за спиной. Смерть наступила не мгновенно — он прожил ещё, я думаю, четверть часа, не приходя в сознание.
— Рост бившего?
— Выше покойного. Кульман был мал, вершка на два ниже вас. — Прозектор откинул простыню на место. — А теперь то, что вы, вероятно, и без меня заметили, но послушайте от старика ещё раз. На руках ни ссадины, под ногтями чисто, на одежде ни складки не задрано. Он сидел, милостивый государь. Сидел на своём табурете, спиной, и работал или разговаривал. Тот, кто его убил, стоял сзади, — и, стало быть, ему это было позволено. Никто не позволяет чужому стоять у себя за спиной, когда в руках штихель, а на верстаке золото.
— Знакомый, — сказал Морозов.
— Или человек в положении, при котором на него не оглядываются: слуга, посыльный, приказчик. — Штейн стянул фартук. — И ещё одно, скорее по вашей части. Гирька лежала рядом с телом, брошенная. Тот, кто задумал убийство, приносит своё и уносит своё. А тот, кто хватает со стола фунтовую гирьку, — тот пришёл не убивать.