Восемнадцатого апреля он пришёл в третий раз — вечером, после того как ходил по Невскому и считал, сколько ему осталось до объявления несостоятельности. Старик сидел за верстаком и работал. Разговор шёл полчаса и кончился тем же.
— А потом он сказал: у меня недавно был человек, который тоже спрашивал эти книги. Тихий, вежливый, в перчатках. И я, Карл, ему сказал то же, что тебе. — Пельт поднял глаза, и в них стояло искреннее, детское недоумение. — И я подумал: он и ему отказал. Он всем отказывает. Он будет отказывать, пока не умрёт, а я тем временем...
Он не договорил. Морозов и не потребовал.
— Гирьку вы взяли с весов.
— Она лежала, — сказал Пельт. — Он повернулся к работе. Он даже не сердился, вот что. Он спокойно так повернулся и стал дальше пилить, как будто разговор кончен и я уже ушёл.
Книги он забрал сразу — все, какие относились к сибирскому поступлению, кроме тома за третий год, который не взял, потому что тот год был не нужен: вещи расходились в четвёртом и пятом. В Ревель уехал утренним поездом, а двадцатого вернулся на день — и велел Скарятину закрыть переписку.
— Отчего? — спросил Морозов. — Книги у вас, имена у вас, Лондон ждёт.
— Оттого, что я не мог, — сказал Пельт. — Я три дня их читал и не мог. Я думал, там будет список кладов, а там... там его почерк. Он в этих книгах всю жизнь записал — какое число, какая работа, сколько взял. Он мне брошку жене оправлял, это тоже там записано. — Он замолчал надолго. — Я его убил из-за бумаг, которые оказались просто его жизнью. Я не мог по ним торговать.
Протокол писали до вечера. Пельт подписал каждый лист и, уходя, попросил только об одном: чтобы Луизе сообщили не телеграммой.
Дело Морозов сдал двадцать восьмого мая, за два дня до срока, назначенного Вельяминовым.
Начальник отделения прочёл его дважды, аккуратно сложил и посмотрел на Морозова поверх очков.
— Раскрытие, — сказал он. — С признанием, с вещественными доказательствами, с иностранной перепиской. И жалоба фирмы «Ратке и сынъ» отпадает сама собою, поскольку служащий их к делу не причастен, а вот зять покойного причастен вполне. Всё сходится так хорошо, что мне даже неловко.
Он выдвинул ящик, достал оттуда две бумаги — жалобу и рапорт Бекетова, — и, не читая, положил обратно, в самый низ.
— Лежите, — сказал он ящику. И Морозову: — До первого случая, Александр Петрович. Понимаете ли вы, что это значит?
— Понимаю.
— Не уверен. Это значит, что вы теперь живёте в кредит. — Вельяминов задвинул ящик. — И, между нами: аккуратнее с вашим Иваном Ивановичем. Я не спрашиваю, кто он. Я двадцать два года служу и знаю, когда не надо спрашивать. Но я вам скажу как человек, который видел на своём веку разных: тот, кто дважды подряд приводит вас за руку туда, где лежит труп, на третий раз приведёт вас туда, где будете лежать вы.
Конторские книги гравёра Кульмана были приобщены к делу как вещественное доказательство и после приговора подлежали возвращению наследникам — то есть вдове убийцы, дочери убитого.
К Штолю Морозов зашёл рассказать, чем кончилось: старик просил, и просьбу следовало исполнить.
Антиквар выслушал, снял очки и долго молчал.
— Зять, — сказал он наконец. — Из-за лесной конторы в Ревеле. — Он покачал головой. — Знаете, милостивый государь, я всю неделю думал о двух охотниках и о том, кто из них страшнее. А оказалось — ни тот, ни другой. Оказалось, страшнее всех человек, у которого не сходится баланс.
— Так обыкновенно и бывает, — сказал Морозов. — Из всех, кого я пересажал за тридцать лет, злодеев было человек пять. Остальные просто в какой-то день посчитали и решили, что иначе нельзя.
— И что же вы делаете с этим знанием?
— Ничего, — сказал Морозов. — Ношу.
На Сенную он зашёл в тот же вечер — отдать браунинг.
Стеша повертела его в руках, спрятала под платок и налила чаю, не спрашивая, будет ли он.
— Значит, обошлось, — сказала она.
— Обошлось.
— А тот, у собора?
— Тот, — сказал Морозов, — оказался умнее, чем я думал. Он мне не солгал ни в чём. Он просто сказал правду так, чтобы я сам пошёл, куда ему надо.
— Обыкновенное дело, — пожала плечами Стеша. — Так все бабы разговаривают и половина мужиков. Ты вот что скажи: в другой раз позовёт — пойдёшь?
Морозов подумал.
— Пойду, — сказал он.
— Знаю, — сказала она без всякого укора. — Я тебя, Александр Петрович, пятый месяц знаю. Ты не из тех, кто дверь закрывает. Ты из тех, кто в неё входит и смотрит, что там. — Она помолчала. — Браунинг-то я тебе назад отдам, когда попросишь. Ты только попроси, а не так, чтобы я после узнавала.
До приговора книги лежали в шкафу отделения, и Морозов, имевший к ним законный доступ, три вечера подряд переписывал из них в свою тетрадь всё, что относилось к сибирскому поступлению: сорок восемь предметов, тридцать девять имён, четыре года.
Список Ольги Дмитриевны сходился с ним на тридцати одном имени. Восемь имён были новые.
Эти восемь Морозов выписал отдельно и просидел над ними полночи, потому что они были именно тем, чего он ждал с марта: людьми, о которых собиратели знают, а он до сих пор не знал. Четверо из восьми числились по адресам, которых в девятьсот тринадцатом году уже не существовало: дома перестроены, жильцы разъехались. Двоих следовало искать в провинции. Оставались двое здешних, и обоих предстояло навестить — осторожно, под чужим предлогом, зная теперь наверняка, что те же имена стоят в выписке, ушедшей прошлой зимой в Лондон.
А девять предметов — включая номер девятый — в книгах не значились вовсе: их не оправляли, их не приносили, они прошли мимо гравёра. Куда — теперь можно было спросить только у одного человека в Петербурге, и человек этот носил перстень поверх перчатки.
Ответ из больницы Всех Скорбящих пришёл второго июня, в субботу, и был он на одном листе.
«На отношеніе за № 2417 сообщается, что означенный Свищовъ Гавріилъ Кондратьевъ, мѣщанинъ, поступилъ въ больницу 14 ноября 1904 г. по освидѣтельствованію, съ діагнозомъ помѣшательства, съ бредомъ иного существованія. Содержался въ отдѣленіи для спокойныхъ. Выбылъ 3 марта 1907 г.»
Морозов дочитал до этого места и перевернул лист.
«Выбылъ по требованію родственника, принявшаго на себя попеченіе. Въ книгѣ выбывшихъ значится подпись принявшаго: „И. И. Загорскій, дядя“.
Приложеніе: по справкѣ съ адреснымъ столомъ лицъ съ таковой фамиліей, проживавшихъ въ 1907 г. по указанному въ книгѣ адресу, не значится».
Морозов положил лист на стол.
Иван Иванович. И. И.
В марте девятьсот седьмого года человек с этим именем приехал в больницу для душевнобольных, назвался дядей, расписался в книге и увёз оттуда единственного во всей империи человека, который мог рассказать Морозову, что с ним происходит.
Он увёз его шесть лет назад.
А в апреле тринадцатого года стоял у Никольского собора, смотрел на воду и говорил: «До вас был человек. Я знаю о нём только по бумагам».
Морозов сидел и раскладывал это по местам — медленно, потому что места приходилось освобождать.
Выходило вот что. Собиратели нашли Свищова не после того, как он сошёл с ума, а до. В декабре третьего года Свищов носил гравёру предмет по описи — стало быть, уже тогда был при вещах и при чужом списке. В мае четвёртого он проснулся другим человеком. В ноябре его свезли в больницу «с бредом иного существования» — формулировка, от которой Морозова, читавшего её третий раз, всё ещё пробирало холодом. А через два с половиной года за ним пришли и увезли, и с той поры о нём не значилось нигде ничего.
Три вывода, и все три Морозов записал.
Первый: Иван Иванович солгал. Не в мелочи, не для удобства — солгал в единственном пункте, ради которого Морозов и пришёл бы на вторую встречу. Значит, второй попаданец для него ценность, и ценность такая, что о ней не говорят.
Второй: Свищов, вероятнее всего, жив. Мёртвого не увозят из больницы по требованию с распиской в книге; мёртвому не назначают попечителя.