Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Юрий Соколов» продержался двое суток. Морозов держался пятый месяц — и держался, если по совести, только благодаря тому, что очнулся в теле сыщика с бумагой в кармане, а не в теле складского пьяницы. Судьба выдала ему не дар, а приличную должность, и это оказалось важнее.

Он посидел ещё немного над этими листами, позволив себе то, чего обыкновенно не позволял: подумать не о деле, а о себе.

Их было двое. Стало быть, это не единичный случай и не Божья прихоть, а нечто, что происходит по правилам, — раз происходит дважды. И правила эти, если верить своим же наблюдениям, включали одно общее обстоятельство: и тот, и другой оказались рядом с вещами. Свищов в декабре третьего года носил гравёру предмет по описи — значит, вещи были у него в руках за полгода до того, как в его теле проснулся кто-то другой. У Морозова же перерождение случилось в комнате, на косяке которой светился свежий след.

Иван Иванович сказал: «они видели, потому что родились такими, а вы стали видеть». Он и не подозревал, до какой степени попал: Морозов стал видеть не потому, что научился, а потому, что оказался в этом теле. Дар пришёл вместе с переселением — или переселение пришло вместе с даром, и который из двух причина, а который следствие, было пока не разобрать.

Одно он знал твёрдо: если найдётся Свищов, разбирать станет вдвое легче. Живой человек, проживший это на девять лет раньше, стоил всех архивов империи.

Он выписал себе три строки: имя, годы, «выбыл 1907, сведений нет» — и запросил больницу Всех Скорбящих официально, по форме, «в связи с розыском по делу о лице, называющем себя Иваном Ивановичем». Ответ обещали через две недели.

Одновременно он пустил Дроботова по другому концу — по складам на Обводном, где Свищов работал до девятьсот четвёртого. Надзиратель вернулся через день с уловом невелик, но занятным.

— Помнят, — сказал он. — Артельщик тамошний, старик, помнит хорошо, потому как случай был приметный. Гаврила Свищов, грузчик, пил без просыху, был у них при складе вроде домового: беззлобный, бестолковый, кому мешок поднесёт, кому дров наколет. А весной четвёртого года пропал. И через месяц объявился — трезвый, чистый, и говорит, извольте видеть, как барин. Артельщик его не признал сперва. Спрашивает: ты, что ль, Гаврила? А тот: я. И глядит, говорит, будто из-за стекла.

— Долго он там пробыл?

— С неделю. Работать не стал, ходил, всех расспрашивал: какой нынче год, кто государь, где такая-то улица. Мужики решили — допился до чёртиков. А после его свезли в больницу, и с той поры не видали. — Дроботов помолчал. — Я, ваше высокоблагородие, вот чего не пойму. Из-за чего вы этого пьяницу девятилетней давности ищете? Он к нашему делу как пришит?

— Ещё не знаю, — честно сказал Морозов. — Но он единственный человек в этом городе, который приносил гравёру Кульману вещи из сибирского поступления и остался жив.

Это была ложь только наполовину — про вещи он тогда ещё не знал. Знал через сутки.

А назавтра дело гравёра Кульмана переломилось — и переломилось от вещи, которую Морозов держал в руках с первого дня.

Началось с того, что он в четвёртый раз перечитывал протокол осмотра мастерской. Он делал так всегда, когда дело вставало: перечитывал собственные бумаги, ища не улику, а ошибку в самом себе.

«Полка третья: книги конторские за 1908–1913 гг. Между томом за 1903 г. и томом за 1908 г. — свободное место шириною в четыре вершка, на полке чистый прямоугольник, пыль по краям».

Между томом за тысяча девятьсот третий и томом за тысяча девятьсот восьмой.

Морозов поднял голову.

Том за девятьсот третий год стоял на полке. Он его видел, он его сам осматривал и сам записал в опись. Убийца унёс книги за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы — а третий оставил.

Он вызвал понятых и поехал в мастерскую немедля.

Том за девятьсот третий год стоял, где стоял, — толстый, в коленкоровом переплёте, с наклейкой. Морозов сел за верстак покойного и стал читать.

Записи шли ровными строчками, немецким канцелярским почерком, по числам: «принято от г-на такого-то — пряжка бронзовая, оправить в брошь; выдано; получено 14 руб.». Сибирское поступление пошло с сентября: за четыре месяца — двадцать две работы. Имена заказчиков были всё больше знакомые Морозову по показаниям Штоля: торговцы, комиссионеры, антиквары.

А в декабре девятьсот третьего он нашёл запись, из-за которой перевернулось всё дело.

«Дек. 19. Принято отъ г-на Свищова: пластина мѣдная съ звѣремъ, № 9 по описи заказчика. Въ работу не принято по причинѣ отказа мастера. Возвращено въ тотъ же день».

Морозов перечёл трижды.

Свищов. Гавриил Кондратьевич Свищов, мещанин, складской рабочий с Обводного, неграмотный пьяница, который в мае девятьсот четвёртого будет задержан у Технологического института и станет говорить «языком образованным».

В декабре девятьсот третьего он приносил гравёру Кульману предмет номер девять — тот самый, что через девять лет недосчитается в описи уездного музея прежний хозяин этого тела. И называл его по номеру описи заказчика. Стало быть, у него была опись. Полная, на все сорок восемь.

А гравёр не взял вещь в работу. «По причине отказа мастера» — так у немцев пишется «я не стал».

Морозов сидел в мастерской покойного и складывал.

Убийца унёс книги за четвёртый — седьмой годы. Он не тронул третий. Почему? Ответ был один: он знал, что ему нужно, и точно знал, где это лежит. Он искал не «всё про сибирское поступление» — он искал определённые записи в определённых годах. И, стало быть, знал устройство книг: что Кульман записывал по числам, что тома по годам, что нужное — там, а не здесь.

Кто мог знать книги настолько?

Тот, кто сам в них записан. Тот, кто носил гравёру работу все эти годы.

И тут Морозов вспомнил слова рыжего Феди, записанные им же самим неделю назад и лежавшие в деле без всякого применения: в феврале к хозяину приходил «господин пожилой, тихонький, в перчатках», и после его ухода хозяин был не в духе и вечером сжёг в печке какие-то бумаги.

Сжёг бумаги. В феврале.

А в апреле пришли ратковские приказчики и предложили пятьсот рублей за книги, которых, надо думать, уже не хватало.

Морозов встал и подошёл к печке в углу мастерской — маленькой, изразцовой, топившейся, судя по всему, редко. Он открыл дверцу и выгреб золу на разостланную газету, ложка за ложкой, как выгребают породу.

Зола была старая, слежавшаяся. В ней он нашёл то, что находят всегда, если ищут: обгоревшие уголки листов, не прогоревших до конца, потому что бумагу в печи никогда не сжигают правильно — её кладут пачкой, а пачка горит по краям.

Уголков было шесть. На четырёх — обрывки строк тем же немецким почерком. На пятом — половина слова «...щовъ». А на шестом, самом крупном, уцелела почти целая строка, писанная другой рукой — не гравёрской, а ровной, учёной, без нажимов и росчерков, знакомой Морозову по письму на плотной бумаге верже:

«...по описи заказчика, съ 1 по 48, у меня остаются…»

Морозов очень аккуратно завернул уголок в чистый лист и убрал в бумажник.

Потом сел на табурет покойного гравёра и подвёл итог.

Иван Иванович был у Кульмана в феврале. Гравёр после его визита сжёг часть бумаг — либо по его требованию, либо по его совету, что, впрочем, одно и то же. Уцелевшее — тома за четвёртый, пятый, шестой и седьмой годы — гравёр не отдал: «на то, что я на них расписался».

А в апреле Иван Иванович назвал Морозову адрес мастерской — накануне того утра, когда старика нашли с проломленным затылком.

Он не убивал сам. В этом Морозов почти не сомневался: человек, одиннадцать лет ходивший против света, не станет бить фунтовой гирькой в мастерской, куда сам же вошёл за два месяца до того при свидетеле-ученике.

Но он знал, что кто-то придёт. И знал за сутки.

Оставалось понять, кого он туда послал, — и почему после этого у фирмы «Ратке и сынъ» вдруг перестали приходить письма от русского господина, знающего, где лежит чужой клад.

7
{"b":"978902","o":1}