Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дорджи Сарангович с любопытством смотрел на Боваджина.

— Как здорово ты рассудил. Ты правда мудрый человек. Спасибо тебе. Но отец у Арслана один — ты. Я только его командир. И как командир говорю тебе: ты можешь гордиться своим сыном.

Гордость и горечь были в словах Боваджина, когда он сказал, покачав головой:

— Нет, учитель, я отец только по крови. В этой одежде я чужой Арслану. А вот ты — одного с ним рода и одной мудрости…

— Да ведь не бывает двух мудростей. — Уланов наконец мог сказать то, к чему вел весь этот разговор. — Мудрость одна, потому что народ — один. Калмыцкий народ, русский народ — только языки разные. А родина и мудрость одна — народная.

Напряженно смотревший и слушавший Боваджин обхватил голову руками и, покачиваясь, глухо заговорил:

— Туман у меня в мыслях, учитель, густой туман. Как попал я в плен, так все время один туман. — Он замолчал, и стало слышно, как шелестит ветер и солома на крыше. — Похоже на то, как было сперва в ссылке, на Урале. Чужие люди, родина далеко, сзади все порушено, сына нет — не жизнь, а сплошной туман. Года три так жил. Потом начал понемногу понимать. Выучили меня в совхозе на тракториста. Помню, сестра убивалась, какой, мол, я кулак. А я кулаком был в мыслях, а это ведь главное в человеке. Какую мысль человек надел, по той и живет. Не жалел я прошлой жизни, а жалел сына. Домой вернуться нельзя, а насчет сына, так мы с женой и заикнуться боялись. Ведь скрыли его от ссылки, как бы у него неприятностей не было. Время-то было крутое. Ждали, вот кончит школу — вызовем к себе. Совсем было дождались, какой-то год всего остался. А тут — война. — Боваджин снова замолчал. Снова сделался слышен шелест ветра в соломе. — Взяли меня на фронт. Всего восемь дней я воевал. Ударил немец в танк болванкой, снес башню, товарищи погибли, а меня контузило. Из носа, из ушей кровь течет, лежу возле танка, не понимаю ничего. А тут немцы… Ты не был в плену, учитель?

Глядя в страдальческие глаза Боваджина, Дорджи Сарангович отрицательно покачал головой.

— Пришел в себя — лежу в каком-то зернохранилище, рядом другие пленные. И все раненые. Это у немцев был такой лазарет для наших пленных. Врачи тоже наши пленные. Ни лекарств, ни настоящей еды. Сварят свеклу в пустой воде и этим кормят. У кого было хорошее здоровье, тот поправлялся, а кто послабее — помирал. В нашем госпитале я бы небось через месяца два встал, а в этом их лазарете лежал пластом всю зиму. Весной загнали всех ходячих в лагерь — отрабатывать свое лечение. Работали в карьере. Пудовыми кувалдами разбивали камни. Потом погнали куда-то в другое место. Гнали по сорокаградусной жаре, по пятьдесят километров в день. Вечером давали кружку воды и три ложки сухой ржи. Пригнали на лесоповал. Тут нас охраняли уже не немцы, а наши, из военнопленных. И так они над нами издевались, учитель, что почище самих немцев, ей-богу!.. Особенно, говорили, мордует людей один елдаш — елдашами называют в лагерях всех нерусских. Я этого человека не сразу увидел, не приходилось. Раз мы с напарником, Каримом его звали, узбек он был, сели передохнуть под дерево. Не заметили, что к нам подошел кто-то. Вдруг мой Карим как крикнет! А этот елдаш его — плетью, плетью! Я испугался, закрыл голову руками, зажмурился. Тогда он говорит:

— Боваджин, это ты?! — и плетью мне руки поддевает.

Я смотрю — Марджи Иштенов, а он спрашивает:

— Не узнаешь, что ли? Ты в каком бараке?

Я киваю головой: узнаю, мол, и показываю пять пальцев — я в пятом бараке жил, а сказать ничего не могу. Марджи смеется.

— Видать, — говорит, — ты на радостях языка лишился. Ну, ладно, я к тебе после зайду.

С чего это, правда, у меня язык отнялся? Били меня и раньше, но никогда такого не было. Видно, это потому, что не ожидал я тут его встретить. Он ушел. Вот какая была история. В тот же день Марджи пришел ко мне в барак. А на другой день я уже в лесу не работал. Он попросил начальника, и меня перевели на кухню.

Ну, я радуюсь: легкий труд, еды много — значит, бог есть. Живой буду!.. Подъем в три часа, потому что в семь пленных уже выгоняют на работу. Меня переселили из барака в дровяной сарай возле кухни, чтоб далеко не ходить. И вот Марджи зачастил ко мне в гости. По ночам. Заявится в час или в два — и сидит до подъема, когда мне котлы надо топить. Я спрашиваю его:

— Ты почему ночью не спишь?

А он смеется.

— Боюсь, — говорит, — как бы ты не проспал. Я за тебя поручился — значит, отвечаю за тебя.

Не поймешь, то ли правду говорит, то ли шутки шутит. И еще непонятно, куда он бегает все время. Посидит, посидит — и вдруг сорвется как ошпаренный.

— Что это ты? — спрашиваю я.

Опять смеется.

Раз, помню, вышел он вот так, потом возвращается и зовет меня с собой.

— Только чтоб тихо, — говорит.

Выходим. Ночь, а светло, потому что на кухне свет горит. Порядок такой. Пленные в бараке спят при свете, и в любых помещениях, есть там кто или нет, обязательно горит свет. Подошли к окну, заглядываем в кухню.

— Узнаёшь кого-нибудь? — спрашивает Марджи.

А там люди возле котлов. Четыре котла у нас было — три маленьких и большой, человек мог бы поместиться. И мужиков этих четверо.

— Одного знаю, — говорю. — Это Петр — наш повар. А что они тут делают?

— Ладно, пошли, — отвечает Марджи.

Вернулись мы в сарай. Марджи достал какую-то бумагу, карандаш. Дает мне:

— Подпиши.

— А что это, — спрашиваю, — за бумага? — Читать-писать я не был обучен, только и умею что расписаться. Но бумага мне не понравилась. — Петр, — говорю, — хороший человек. Добрый!

— Вот он по доброте своей и продает наши продукты, — отвечает Марджи, — а люди с голоду пухнут.

— Какие продукты? Гнилую свеклу?

— Ты видел его с другими людьми на кухне?

— Ну, видел.

— О том и бумага. Подписывай!

Поставил я свою закорючку. Видеть-то я их видел, никуда не денешься.

В тот же день появился новый повар, и тоже из военнопленных. А через неделю вызывают меня к коменданту.

— Молодец, — говорит он. — Спасибо тебе, что помог поймать плохих людей. Они писали листовки, готовили восстание в лагере. А главарем у них был повар. Он совсем не повар, а комиссар, и ты помог нам его разоблачить. Будешь работать на нас и дальше.

У меня словно язык отрезали, но все же я спросил:

— А что с ним сделали? С этим поваром?

— С такими у нас разговор короткий. Расстреляли его!

Я не помню, как добрался до своего сарая. Приходит Марджи — я за топор. Ну, он молодой, здоровый, отнял его у меня и избил. Потом начал уговаривать.

— Ты, — говорит, — святое дело сделал — помог немцам против большевиков, против Советской власти. Эта власть — греховная, дьявольская. Потому и хурулы закрыли и отняли у тебя имущество, родину, дом. Думаешь, это я тебя раскулачивал и выселял?.. Меня большевики заставили. А сейчас мы с тобой отомстили им. Моя подпись тоже есть на той бумаге! Мы с тобой связаны, как ремень с рукояткой.

Спутал он меня, учитель, словно железными путами с замком. Сперва я все казнился, что согрешил: оговорил человека ни за что. А после этого разговора понял, что я не просто грешник, а предатель. Когда меня без памяти взяли в плен, я Родине не изменил. А как подписал ту дьявольскую бумагу — стал изменником.

После Марджи сказал мне:

— Будешь охранником. Подкормился на кухне, теперь давай отрабатывай хлеб.

Я не хотел. Думал, как я буду над Каримом стоять с плетью? Вчера держались за одну пилу, а сегодня — он за пилу, а я за плеть? Нехорошо. Но я подумал: не возьмусь — другой найдется, злой. И себе сделаю хуже и пленным. Надел эту одежду, взял плеть, винтовку. Стал охранником. Все делаю, как велят, только не бью никого. Марджи заметил, ругается, мол, чистеньким хочешь быть?.. Потом совсем перестал разговаривать. И другие охранники смотрят на меня, как на заразную лошадь. Я ждал, что вот-вот посадят обратно, в барак. Вдруг как-то приходит веселый Марджи и говорит — едем в Калмыкию. Как будто он мне весь мир на ладонь поставил, учитель, и сто лет жизни в карман положил. Слава бурханам, дом свой увижу, сына!.. Ну вот, увидел я дом, сына увидел. Людям плохо — как же мне будет хорошо? А сын здороваться не захотел, за винтовку схватился. Сейчас, правда, разговаривает, но не от души, а только чтобы я не мешал ему поджигать цистерны…

34
{"b":"978631","o":1}