Петляя, путаясь, пару раз возвращаясь, Лёха к утру всё-таки добрался до той самой фермы.
Дорога заняла почти всю ночь. Он прятался от машин, от патрулей, от случайных людей и один раз — от коровы, которая в темноте показалась ему немецким бронетранспортёром. К утру Лёха промок окончательно, продрог и возненавидел велосипедные войска.
На ферме его узнали.
Не сказать, чтобы сильно обрадовались. Скорее, посмотрели удивлённо, как смотрят на человека, который вчера ночью исчез, а утром вернулся мокрый, злой и почему-то уже на немецком велосипеде.
Но пустили внутрь и накормили — хлебом, сыром, чем-то горячим из щербатой миски.
Радиомашины, разумеется, уже не было.
— Где все? — спросил Лёха.
Хозяин пожал плечами.
Хозяин посмотрел на жену. Жена посмотрела на потолок. Потолок, судя по всему, тоже был в Сопротивлении и ничего не выдал.
— Там, — сказал он и махнул рукой куда-то на юг.
— Информативно. — Лёха потёр лицо ладонями.
Радиомашина растворилась в оккупированной Франции вместе с документами, кодами, партизанами и последней надеждой вызвать англичан ещё раз нормальным способом.
Зато велосипед вызвал почти восторг. Особенно после того, как в ящичке под рамой нашлись три немецкие гранаты. Велосипед предложили спрятать сразу. После сегодняшней ночи, похоже, вся округа приобрела бесценный опыт по исчезновению немецких велосипедов.
Рассекать по Франции на краденом велосипеде в изгвазданной форме оберста было, конечно, можно. Но недолго. Собственно, до первого немецкого патруля.
— Да, — горько согласился Лёха. — Велосипед лучше спрятать. А меня, видимо, придётся закопать рядом.
Хозяева переглянулись, подумали и вынесли суждение:
— Нет, месье, не так сразу, — уверенно заключила хозяйка. — Сначал вам надо сходить помолиться.
Лёха поднял глаза, пытаясь найти юмор в сказанном.
— Сейчас самое время.
Серые усталые глаза смотрели серьёзно и озабоченно.
Через пять минут выяснилось, что молитва во Франции требует полного переодевания.
Из сундука появился жуткий серый, мятый гражданский пиджак. Его последний владелец умер явно не от старости, а от стыда. К пиджаку прилагались штаны, которые могли дать пиджаку фору.
Прекрасные немецкие сапоги оберста вызвали оживлённую дискуссию. В итоге Лёха плюнул и отказался менять их на предлагаемые деревянные говнодавы, хотя хозяйка утверждала, что в таких сапогах молиться можно только в немецкой комендатуре. После обработки камнем и дворовой грязью сапоги, к ужасу хозяев, потеряли гордость, блеск и значительную часть германского достоинства.
Вместо оберста посреди кухни стоял худой, небритый, злой французский бедолага в чужом пиджаке, чужих штанах и сапогах, которые ради конспирации только что тёрли о камень и мазали дворовой грязью.
Служба началась скромно, но торжественно.
Лёха, вообще-то, по-французски болтал вполне свободно.
Мог в лицах объяснить механику, куда именно тот может засунуть гаечный ключ, шикарно разбирался в меню, мог поспорить о погоде и даже ловко охмурять прекрасный пол.
Но церковная служба оказалась отдельным родом войск.
Тут он понимал только отдельные слова. «Господь», «аминь» и особенно часто — «грех» в разных его вариациях. Всё остальное текло мимо красивым ручьём, не задерживаясь в его сознании.
Спасала тактическая ловкость.
Все вставали — Лёха вставал.
Все садились — и Лёха садился.
Все бухались на колени — Лёха бухался следом, стараясь не отстать от местной моды.
Когда прихожане крестились, Лёха тоже крестился. Привычно, отработанно, без малейших сомнений в правильности движения.
Справа налево.
После третьего раза он заметил, что лысенький старичок в рясе у боковой стены смотрит на него с явным любопытством и лёгким осуждением.
К концу службы Лёха успел устать, отбить коленки, проголодаться и войти в медитативное состояние от речитатива кюре.
Когда прихожане начали тянуться к алтарю за причастием, Лёха на всякий случай тоже двинулся следом. Чем именно его сейчас будут причащать, он представлял плохо, но отставать от строя считал опасным.
Старичок в рясе неторопливо, но ловко отловил его у самой колонны и предложил по-французски:
— Сын мой, вам лучше подождать. Следуйте за мной.
Лёха осторожно посмотрел на него и послушно сел на лавке у бокового прохода.
Через минут пятнадцать появился кюре. Уже без торжественного церковного голоса, без пения и без той величественной неторопливости, с которой люди обычно разговаривают с Богом. Просто лысенький старик в рясе, усталый, внимательный и очень земной.
Он молча рассмотрел Лёху, сел рядом, положил руки на колени и некоторое время смотрел вперёд, на алтарь.
— Бог един, — произнёс он, видимо решив какую-то свою очень серьёзную проблему. — Неважно, как мы ему молимся. Идём, ортодокс.
Они прошли через дворик маленькой церкви и вошли в низкое каменное помещение, где пахло воском, старым деревом и пылью на церковных книгах.
Лёху оставили при церкви.
Не то чтобы его спрашивали. Кюре просто объявил, что ближайшие сутки господин ортодокс будет помогать при храме.
Ему нашли рясу — старую, длинную и удивительно полезную. Она отлично скрывала чужие штаны и немецкие сапоги, с Лёхиными сомнениями она справлялась хуже.
— Ладно, подожду до завтра. Если что, сделаю ноги в сторону порта, — решил человек, которого в Англии по недоразумению считали грозой немецкой авиации.
День прошёл странно.
Лёха подметал каменный пол, таскал свечи, передвигал скамьи, протирал подсвечники и проделал ещё огромное количество важной и совершенно непонятной работы.
К вечеру Лёха почти свыкся с мыслью, что судьба лётчика достигла высшей точки карьеры в должности церковного мальчика двадцати семи лет от роду.
На следующее утро тот же лысенький старичок подошёл к нему, когда Лёха с выражением мученика натирал очередной подсвечник.
Старичок внимательно осмотрел качество натирания бронзы, потом наклонился и тихо сказал:
— Сын мой, прошу прощения за странный вопрос.
Лёха замер с тряпкой в руках.
— Почему попугай смеётся? — прошептал он прямо в Лёхино ухо.
Лёха даже сначала подумал, что ему послышалось, затем проверил взглядом, всё ли у служителя в порядке с душой и головой, и тут его наконец догнало.
И на секунду церковь, свечи, каменный пол, чужая ряса и весь этот берег Шербура отступили куда-то в сторону. Осталась только серебряная смеющаяся птица и австралийская родня — тоненькая нитка, которая каким-то чудом дотянулась через море.
Он медленно положил тряпку.
— Потому что она австралийская, — сказал Лёха тихо. — Это не попугай. Это кукабарра.
Старичок кивнул так серьёзно, будто получил ответ на важный богословский вопрос, мучивший церковь со времён апостолов.
— Будьте готовы сегодня ночью.
Ближе к вечеру во двор церкви въехал маленький автомобильчик.
Лёха как раз подметал двор с видом человека, которого жизнь поставила перед сложным выбором: смирение в рясе или побег через огород. Услышав мотор, он поднял голову — и замер.
Из-под арки выкатилась пузатенькая, небольшая машинка с глупыми круглыми фарами, коротким носом и таким знакомым силуэтом, что у Лёхи на секунду даже сердце дёрнулось.
— Москвич четыреста первый, — с удивлением выдохнул он, старательно смещаясь с сторону сарая.
Потом вспомнил, что никакого «Москвича четыреста первого» ещё не существует, и подозрительно прищурился, разглядывая появившееся чудо.
При более внимательном взгляде немецкий Opel Olympia был похож и не похож одновременно — маленький, аккуратный, двухдверный, с нахальным видом машины, которая ещё не знает, что после войны её облик уедет на восток и начнёт новую жизнь под советским именем. Лёха расцвет этих автомобилей, конечно, не застал, но на улицах видел достаточно, чтобы теперь испытывать к немецкому автопрому сложные чувства.