Литмир - Электронная Библиотека

Уходил я в девятом часу.

В сенях она подала мне телогрейку.

Я оделся, и мы постояли, и я взялся за скобу.

— Петь.

— Ну.

— Ты не думай, что ты плохой.

— Я не думаю.

— Ты хороший. Ты правда хороший, и ты будешь хороший бригадир, и председатель из тебя выйдет.

— Не выйдет.

— Выйдет.

Она поправила мне воротник — просто поправила, как поправляют, и это было последнее, что она для меня сделала.

— Иди.

Я вышел.

Она закрыла дверь не сразу — я слышал, как она стоит в сенях, — и закрыла, только когда я дошёл до калитки.

Домой я шёл двести метров.

Тех самых двухсот метров, которые я шёл вчера, провожая её, и по той же самой улице, и дым от бань стоял так же, потому что суббота.

Я шёл и прислушивался к себе.

Прислушивался я честно, всерьёз, изо всех сил — и того, чего я ждал, не было.

Не было тяжести. Не было того, что бывает, когда от тебя уходит женщина, с которой ты собирался прожить жизнь.

Было облегчение.

Оно было маленькое, стыдное, но совершенно отчётливое, и я его почувствовал где-то на середине улицы: как будто с меня сняли рюкзак, который я нёс так долго, что перестал замечать.

Я остановился.

Постоял.

И вот тогда мне стало страшно.

Не оттого, что я её потерял. Оттого, что я её потерял и мне легче.

В той жизни у меня всё было наоборот.

В той жизни я двадцать лет прожил с женщиной, которую не любил, и мы не расстались ни разу, и она умерла раньше меня, и я на её похоронах стоял и думал, что она была хорошая и что мы прожили нормально.

И вот теперь мне двадцать три.

И мне дали второй раз, и я всё сделал по-другому: я дождался, я посватался, я держал слово четырнадцать месяцев.

А кончилось всё быстрее и чище.

Быстрее — потому что она оказалась умнее, чем я в той жизни.

Она посчитала на листке в клетку то, что я в первый раз считал двадцать лет и так и не досчитал.

Мать не спала.

Она сидела за столом, как вчера, и, когда я вошёл, посмотрела мне в лицо и всё поняла раньше, чем я разделся.

— Всё?

— Всё.

Она кивнула.

Она не спросила «почему», не обронила «я так и знала», не стала охать, и это было единственное, за что я в тот вечер был кому-то благодарен.

— Есть будешь?

— Буду.

Она поставила щи, и я стал есть, и ел я много и с аппетитом, и мать сидела напротив и смотрела, как я ем.

— Мам.

— Что?

— Ты завтра к Нюре сходи.

— Схожу.

Больше в тот вечер мы не разговаривали.

Ночью я лежал и не спал часа полтора.

Я не думал про Людку.

Я думал про то, что в понедельник семнадцать человек на ремонт, что расстановку я сделал, что с рукавицами Клюеву надо всё-таки что-то придумать и что в среду надо отпустить Гнидина, а он в четверг не выйдет.

Потом я подумал, что мне надо к Мокеихе.

Про её пенсию.

Я обещал ей это первого июня, и с тех пор прошло сто пятьдесят семь дней, и за эти сто пятьдесят семь дней я стал бригадиром, подал заявление в партию, сорвал две свадьбы и потерял женщину, на которой собирался жениться.

А к Гаврилычу так и не зашёл.

Вот на этом я и заснул.

Глава 26

Автобус за призывниками пришёл в восемь утра.

Седьмое ноября, понедельник, праздник — и в этот же день явка в райвоенкомат, потому что военкомату на праздники наплевать.

Провожали у конторы.

Народу собралось человек сорок, что для восьми утра в праздник много, и стояли все в том же порядке, в каком стоят всегда: бабы впереди, мужики сзади, пацаны по краю.

Мороз был градусов десять, первый настоящий.

Дроботиха стояла, держась за сына обеими руками за рукав, и не плакала — она выплакала всё за неделю, и к утру у неё осталось только лицо.

Генка Сорокин был весёлый.

Он был весёлый совершенно искренне, стриженый, в старой шапке, и он всё время оглядывался на своих и махал.

Колька молчал.

Мишка стоял в третьем ряду.

Он не полез вперёд, не стал прощаться при всех и не произнёс ни одной речи, и это было на него настолько не похоже, что я специально посмотрел, где он.

Он стоял, засунув руки в карманы.

Когда стали садиться, он протолкался вперёд — быстро, боком, — и что-то сунул Кольке в карман телогрейки, и тут же отошёл обратно.

Что это было, я узнал только зимой.

Это был конверт. В конверте — четвертной, двадцать пять рублей, и записка в две строчки: «Пиши матери. И мне».

Колька его нашёл уже в райцентре, на сборном.

Он ему потом писал. За два года он написал Мишке восемь писем, и Мишка их все таскал с собой в мастерскую и читал вслух всем, кто соглашался слушать, и каждое письмо было длиной в полстраницы и содержало примерно ничего.

Мишка знал их наизусть.

Автобус тронулся в двадцать минут девятого.

Из окна махали, и снизу махали, и Дроботиха прошла за автобусом шагов пятнадцать, а потом остановилась.

Всё как всегда.

Разошлись быстро, потому что мороз и потому что в одиннадцать торжественное собрание.

Ко мне подошёл Прохоров.

Он подошёл, покашлял.

— Ты, Петь, это.

— Что?

— Ну, это. — Он смотрел куда-то в сторону автобусной колеи. — Дело житейское.

Вот так я узнал, что село уже знает.

Прошло полтора суток. Из них — воскресенье, когда все дома, и суббота вечером, когда я вышел от Тихоновых в девятом часу и меня видели человека три.

Полтора суток.

Собрание было в клубе, в одиннадцать.

Клуб был натоплен и украшен: кумач, портреты, лозунг «Слава Великому Октябрю» через всю сцену, стулья в двенадцать рядов.

Пришло человек сто двадцать.

Доклад делал Ситников.

Он делал его двадцать пять минут, по бумаге, ровным голосом, и никто его не слушал, потому что доклад на Октябрьские никто не слушает никогда: там всегда одно и то же, и все это знают, включая докладчика.

Потом было награждение.

Награждали по итогам уборки: грамоты правления, грамоты райкома, денежные премии от пятнадцати до сорока рублей.

Дудник получил первым — за наивысший намолот.

Ему хлопали.

Потом Сомову за организацию ремонта, потом Прохорову за перевозки, потом Зинаиде Петровне за что-то по учёту.

Потом назвали меня.

«Лыткин Пётр Сергеевич — за второй результат по намолоту зерновых и за успешное руководство первой комплексной бригадой».

Я вышел.

Идти надо было от седьмого ряда до сцены, метров пятнадцать, и я эти пятнадцать метров прошёл под аплодисменты ста двадцати человек.

Хлопали хорошо.

Хлопали не дежурно, а с интересом, потому что молодой, потому что бригадир четвёртый день и потому что все знали, что у него в субботу разошлось с невестой.

Про последнее знали все сто двадцать.

Я поднялся на сцену, взял грамоту, пожал руку Аркадию Павловичу, повернулся к залу — и увидел зал целиком.

В третьем ряду сидела моя мать.

В шестом — тётя Нюра.

Людки в зале не было.

Про то, что происходило дальше, надо рассказать медленно, потому что это и есть содержание всей главы.

Ничего не происходило.

Ко мне никто не подошёл и не обмолвился про Людку. Ни один человек за весь день.

Со мной здоровались.

Со мной здоровались все, и здоровались нормально, и никто не отворачивался, и никто не переглядывался.

И при этом к вечеру я знал уже четыре версии.

Знал я их не потому, что кто-то мне рассказывал, а потому, что в селе информация доходит до тебя не через людей, а через воздух: ты стоишь в фойе, а в двух метрах разговаривают, и разговор при твоём приближении не прекращается, потому что прекратить его было бы невежливо, — а просто переходит на другое.

И ты успеваешь услышать полфразы.

Версия первая была та, что она его бросила.

Эта версия была основная, и держалась она на том, что бросить может только тот, кто уходит, а ушёл я — то есть в субботу я вышел от Тихоновых, а не она от меня.

59
{"b":"977063","o":1}