Нина вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук.
Фартук был мамин.
У верёвки Тамара Игнатьевна притормозила.
Гнидинские кальсоны висели рядом с Нининой кофтой, и разница бросалась в глаза даже мне: короткие, широкие в поясе и явно с другого человека.
— А это чьё? — спросила она без умысла, просто потому, что глаз зацепился.
— Мужнины, — отозвалась Нина с крыльца. — Рабочие. Ему в правлении выдали, что было, то и дали. Он в них яму копает.
Тамара Игнатьевна посмотрела на Ганина, который стоял тут же — тощий, длинный, в очках, — и сочувственно покивала.
— Это они умеют.
Дальше я стоял у забора и смотрел, как это делается.
— Здравствуйте! Ой, вы извините, у меня руки… Заходите, заходите, у меня там на плите.
— Ганина Нина?
— Нина Сергеевна. Проходите, только вы через порог осторожно, я его всё мужа прошу подбить.
Она провела их в дом.
Я пошёл следом, потому что во дворе стоять было хуже, чем внутри.
В доме было жарко и пахло щами, капустой и мытыми полами. На столе стояла недопитая кружка. На спинке стула висело полотенце. Тюль с прожжённой дырой висел дырой к стене.
Тамара Игнатьевна открыла блокнот.
— Вселились когда?
— Шестого июня. — Нина ответила мгновенно и совершенно спокойно. — Шестого приехали, шестого и ночевали, прямо на чемоданах. Я в первую ночь плакала, честно скажу.
— Что так?
— Ой, ну а как. — Нина махнула рукой. — Двадцать три года, из города, приезжаешь — темно, ничего не знаешь. А наутро вышла — а тут такая красота. Вы видели, какой у нас вид с крыльца?
Гундарев видел.
— Дом-то как? — спросил он.
— Дом хороший.
Сказано это было так просто, что я поверил.
— Просторный, — продолжала Нина. — Потолки высокие, окна на юг. Мы за две недели уже обжились. Вон герань, я её у соседки взяла отросточками, она у меня прижилась.
Мокеихина герань стояла на подоконнике в жестянке из-под краски и цвела как проклятая.
Тамара Игнатьевна записала.
— А удобства?
Вот здесь.
Я стоял у притолоки и почувствовал, как у меня напряглась спина.
— С удобствами пока не всё, — призналась Нина с той интонацией, с какой говорят о мелком домашнем неудобстве. — Воду не подвели, носим с колонки. Я вам честно скажу — я даже похудела.
Женщина из района засмеялась.
Она засмеялась искренне, и вот в эту секунду всё было кончено, потому что дальше она уже была на стороне Нины и записывала то, что Нина ей говорила.
— А ванна-то стоит?
— Стоит. Мы в ней пока картошку держим.
Смеялись все, включая Гундарева.
Смеялся и Аркадий Павлович — коротко, ровно на столько, на сколько положено.
Человек из ПМК всё это время молчал и осматривался.
Потом он открыл папку.
— Позвольте. — Он говорил вежливо. — Ганин Эдуард Вениаминович — это ваш супруг?
— Мой.
— Он направил в наш адрес акт. От тринадцатого июня. Девятнадцать пунктов.
— Направил.
— В акте, в частности, указано на сырость стен и отслоение обоев.
Нина обернулась к стене.
Обои отслаивались там же, где отслаивались десять дней назад, по верхнему шву, и никуда они не делись, и любой, кто поднял бы глаза, увидел бы это за секунду.
— Так а он же инженер.
— В смысле?
— В смысле — по технике безопасности. — Она развела руками. — Он у меня всё пишет. Он Дарье Тимофеевне крыльцо перебрал и в тетрадку записал. Он в первый же день дом обошёл с рулеткой. Я ему говорю: Эдик, ну живи ты уже, а он говорит — зафиксировать надо.
Тамара Игнатьевна фыркнула.
— Мой такой же, — сообщила она.
— А стены? — не сдавался ПМК.
— Стены сохнут. Мы топим.
— В июне?
— В июне. — Нина посмотрела на него ясными глазами. — Так а как ещё сушить.
Веник стоял справа от неё, у печки.
Он стоял, опустив руки, и лицо у него было такое, будто он что-то считает в уме и всё время сбивается.
Один раз он открыл рот.
— Простите, — начал он, — я должен уточнить, что по пункту пять…
— Эдик, — не глядя на него, — налей людям чаю.
И он пошёл наливать чай.
Уехали они в начале шестого.
Уехали довольные. Гундарев на прощание пожал Ганину руку и заметил, что молодым специалистам надо помогать и что колхоз тут молодец. Тамара Игнатьевна взяла у Нины рецепт какой-то заливки для огурцов, который Нина услышала от моей матери накануне и запомнила с первого раза. Человек из ПМК уехал последним и, садясь в машину, оглянулся на дом.
Аркадий Павлович перед отъездом посмотрел на меня.
Посмотрел и ничего не сказал, и это, в общем, было лучшее, на что я мог рассчитывать.
Машины ушли.
Стало очень тихо, как бывает во дворе после того, как из него все уехали, и слышно стало, как в доме на плите булькает.
Нина стояла на крыльце.
Она сняла фартук, свернула его и держала в руках, и лицо у неё было усталое, обыкновенное и довольное.
Веник вышел следом.
Он встал рядом с ней, в двух шагах, постоял и потом негромко:
— Ты ни разу не сбилась.
Нина повернула голову.
— Что?
— Ты ни разу не сбилась, — повторил он. — Я следил. Ни разу.
Он говорил без злости — как человек, который наблюдал явление и теперь его описывает.
— Я не знал, что ты так умеешь, — сказал Ганин.
Нина посмотрела на него.
Она смотрела секунды три, не больше, и я стоял в шести шагах и видел её лицо целиком, и я вам скажу, что там ничего особенного не отразилось. Просто из него ушло то, что в нём было десять минут назад.
— Пойду сниму щи. — Она ушла в дом.
Веник остался на крыльце.
Он постоял, поправил очки, и тут заметил, что я стою у забора и всё слышал, и на секунду страшно смутился, а потом сделал вид, что ничего не было.
— Спасибо вам.
— Не за что.
— Нет, я вам действительно…
— Эдуард. — Я поднял руку. — Не надо.
Домой я шёл через всё село.
По дороге я думал не про них.
Я думал, что кальсоны Гнидина висят на верёвке и что их надо вернуть выстиранными, и что герань Мокеихе надо отнести не позже пятницы, иначе она придёт сама с распиской, и что расписка эта лежит у неё за иконой и переживёт нас всех.
Потом я всё-таки подумал про них.
Подумал я вот что: что человек может четыре дня копать яму, топить печь в тридцать градусов и написать девятнадцать правдивых пунктов, — и всё это будет стоить меньше, чем пять минут вранья, сказанного вовремя и с хорошим лицом.
И что он это только что понял.
И что она поняла это давно, а сегодня узнала, что он про неё думает.
Дальше я про это думать не стал, потому что дальше начиналось про меня, а мне двадцать три года и через два месяца сенокос, уборка и ещё сто дел.
Мать сидела дома довольная собой сверх всякой меры.
— Ну?
— Уехали.
— А щи ели?
— Ели.
— Много?
— Мам, они по два раза брали.
Мать кивнула так, будто вопрос решался именно этим.
— Ниночка молодец.
— Молодец.
— Она бойкая.
— Бойкая.
— Это хорошо. — Мать убрала со стола. — С таким мужиком надо бойкой быть, а то он её со своими бумажками в гроб вгонит.
Я ел и молчал.
Ночью, когда шёл в сени, посмотрел в окно.
Свет у них горел. В окне висела клавдиина зелёная занавеска, тяжёлая, конторская, и сквозь неё ничего не было видно, и из-за этого дом выглядел особенно жилым.
Яма как была, так и стояла — метр восемьдесят, недокопанная, с валом земли по краю.
Про неё за весь день не спросил никто.
Глава 6
Двадцать седьмого пошёл дождь, первый за девятнадцать дней, и пошёл он в четыре утра и не собирался кончаться.
Я проснулся от его звука по крыше и минуты три лежал и слушал.
Это, между прочим, отдельное удовольствие, которого в городской жизни нет вовсе: лежать под тёсовой крышей в пятом часу утра, когда по ней идёт дождь, и знать, что в поле сегодня не выйдешь.