— Ежели брать всех, кто получает жалованье от земства и работает руками, — сказал Свешников, — то будет, я полагаю, за пятьдесят тысяч человек. А может, и много более: я считаю по тем губерниям, что мне известны, и умножаю, а это счёт грубый.
Пятьдесят тысяч.
Я сидел и смотрел на эту цифру довольно долго, и она была больше, чем всё, что у меня имелось, — больше двора, больше министерств, больше фамилии со всеми её домами и всеми её связями, вместе взятыми.
У меня было четыре министра, которых я не выбирал; двор, который меня не любит; гвардия, которая меня не знает; фамилия, которая готовит бумагу с двумя пустыми строками; и один титулярный советник во втором этаже.
А по стране, никого не спросясь, уже работали пятьдесят тысяч человек. Они строили школы, лечили холеру, считали хлеб, чинили дороги — за жалованье вдвое меньше министерского, в уездах, где половину зимы не проехать. И они не просили у меня власти.
Они просили не мешать.
* * *
Утром двенадцатого Победоносцев приехал снова.
— Ваше величество прочли?
— Прочёл. Все.
— И что же ваше величество полагает?
— Полагаю, что вы правы.
Он поднял брови — он ждал спора.
— Правы в том, — сказал я, — что в девяти адресах речь идёт не о школах. Я их отделил. Там сказано об устранении средостения и о призвании выборных, и вы верно перевели: это условие языком просьбы. Отвечать на это уступкой нельзя, я не стану.
— Ваше величество меня радует.
— Но у меня к вам вопрос, Константин Петрович. Вот тамбовский адрес. — Я положил его перед ним. — Здесь просят о трёх вещах: о беспошлинном провозе пособий, о том, чтобы казённую землю под училище отводили не через четыре присутствия, и о том, чтобы при обсуждении школьных и врачебных дел дозволено было выслушивать людей, которые этим занимаются. Что в этом мечтание?
Он взял, прочёл, вернул.
— Третий пункт, ваше величество.
— Отчего?
— Оттого, что первые два суть дело хозяйственное, а третий — начало представительства. Нынче выслушать при обсуждении школьного дела. Через пять лет — при обсуждении податного. Через десять — всякого. Ваше величество, я не пугаю: я видел, как это растёт, и знаю, что растёт оно именно с малого и всегда с разумного.
Тут он был прав, и прав неприятно, как всегда.
— А если не дозволить?
— Тогда всё останется, как есть, ваше величество.
— Как есть — это школа, ждущая земли полтора года.
Он помолчал.
— Как есть — это порядок, — сказал он. — Он дурен, я не спорю. Он много хуже, чем мог бы быть. Но он держит.
Я ничего ему не ответил.
Когда он уехал, я взял его проект — тот, что он привёз третьего дня вчерне, — и положил на стол. Слева от проекта лёг тверской адрес. Справа — тамбовский.
И стал читать все три подряд, строку за строкой.
Проект был написан превосходно. Он отвечал на тверской адрес весь, от первого слова до последнего: на средостение, на голос общества, на призвание выборных к участию в делах управления. Каждому тверскому обороту в проекте нашлась своя фраза, и находилась она так точно, будто Константин Петрович писал, положив тверской адрес перед собою. Вероятно, так он и писал.
Потом я взял тамбовский.
Девять школ, из них две двухклассные. Одиннадцать учителей. Шестьсот тридцать четыре ребёнка. Сорок один процент мальчиков и девять девочек. Четыре фельдшерских пункта. Больница на двенадцать кроватей. Двое фельдшеров, умерших в холерный год. Три просьбы: пошлина, инстанции, выслушивать сведущих людей.
Я прошёл проект от начала до конца ещё раз, ища хоть одно слово, к которому всё это можно было бы отнести.
Школа не упоминалась ни разу. Больница — ни разу. Учитель, фельдшер, пошлина, отвод земли — ни разу.
На тверской адрес будущая речь отвечала безупречно.
На тамбовский она не отвечала ни единым словом.
А произносить её предстояло семнадцатого числа перед представителями обоих — и не только их двоих, а всех шестидесяти собраний, приславших свои листы с ноября.
Вот тут-то я и увидел то, чего искал третью ночь.
Мне предлагали выбор из двух: отказать всем или уступить всем. И родня ждала того же самого, только с другой стороны: чтобы я семнадцатого при пятистах свидетелях либо испугался и наобещал, либо вспылил и нагрубил. Оба ответа их устраивали. Оба доказывали, что государь не в себе: один — что мягок и податлив, другой — что резок и невоздержан.
Третьего они не ждали.
Потому что третье — это не ответ вовсе. Это сделка, и притом такая, которую нельзя выкрикнуть в зале, но можно предложить: вам — деньги, землю и меньше инстанций; мне — открытые сметы, счёт по школам и врачебной части и право спросить, куда делся рубль. И тем самым — пятьдесят тысяч человек, которым выгодно, чтобы государь сидел на своём месте и держал слово.
Не подданные. Не «мои люди». Пайщики.
Ровно до тех пор, пока я плачу по счетам.
Я взял тетрадь, открыл на чистой странице и записал одну строку — так, чтобы понял её только я:
«Тамбовский. Три пункта. Первые два — сразу. Третий — иначе».
* * *
Ночью мы со Свешниковым разложили все шестьдесят адресов по полу кабинета. Стола не хватило, ковёр пришлось освободить, и Оболенский, заглянувший в двенадцатом часу, обошёл кабинет по стенке.
Разбирали в две стопки, и правило было одно.
— Ежели в адресе просят власти — сюда, — сказал я. — Ежели просят денег, земли, подписи, отмены пошлины или чего угодно, что можно сосчитать в рублях и сроках, — туда. И читать до конца, а не первые две страницы.
Свешников читал вслух, я решал.
Пошло не гладко. В двух адресах хозяйственная просьба была сказана словами о власти: просьбу ускорить отвод земли под училище изложили как «предоставление земским учреждениям права». В третьем, наоборот, требование участия в управлении стояло шестым пунктом после пяти школьных и было написано так скромно, что его легко было не заметить вовсе.
— Такие в какую? — спросил Свешников.
— В обе. Разрежем по пунктам, не по адресам.
К двум часам ночи на ковре лежали две стопки.
В левой было девять адресов — те самые, которых выбрал Победоносцев, и ни одним больше. Тверской лежал сверху.
В правой было пятьдесят один.
Я прошёл вдоль правой стопки от окна к двери. Ни в одном из этих листов не просили ни конституции, ни выборных, ни участия в управлении. В них перечисляли сделанное — школы, больницы, дороги, фельдшеров, — и просили убрать одну пошлину, одну подпись, одну лишнюю инстанцию.
— Пётр Иванович. Сколько человек стоит за левой стопкой?
Он посчитал подписи.
— Двести с чем-то, ваше императорское величество.
— А за правой?
Он подумал дольше.
— Ежели считать тех, кто там служит и работает, — за пятьдесят тысяч. Ежели тех, кого учат и лечат, я и считать не берусь.
Пятьдесят одна папка против девяти. Пятьдесят тысяч человек против двухсот подписей. И речь, готовая ответить двумстам подписям безупречно, а пятидесяти тысячам — никак.
Свешников перевязал стопки бечёвкой и надписал на обёртках: «о власти» и «о хозяйстве». Левую я велел отнести в шкаф, правую оставил у себя на столе, и она пролежала там до семнадцатого.
Вечером, впрочем, я посчитал ещё одно, и это был самый неприятный счёт за всю неделю.
Всё, что я задумал, стоило денег. Беспошлинный провоз пособий — мелочь, её можно дать хоть завтра. Сокращение инстанций при отводе земли — тоже мелочь, тут нужна не казна, а бумага. А вот пособие земствам на школы и врачебную часть, без которого весь мой обмен превращался в пустую любезность, — это были миллионы, и не один.
Денег таких у меня не было.
Витте обещал сто миллионов от казённой продажи питей, но обещал не сегодня: закон вышел прошлым годом, а торговать по-новому начнут опытом, в четырёх губерниях, с нынешнего января. Первые настоящие деньги придут через год, а верные — через три.