Занятно, что никто меня в этом не держал.
Мне не запрещали ничего. Просто расписание существовало до меня, было составлено не мной и держалось на том, что так делалось всегда.
* * *
Расписание, как выяснилось при первом же вопросе, имело автора, и автором его была не чья-либо злая воля, а гофмаршальская часть — учреждение почтенное, немногочисленное и занятое тем, что ведёт распорядок жизни двора с той же обстоятельностью, с какой ведут приходно-расходную книгу в хорошем хозяйстве.
Я велел позвать того, кто это расписание составляет, и ко мне пришёл человек лет пятидесяти, в мундире, с папкой под мышкой и безупречной, ничем не пробиваемой вежливостью, какая вырабатывается за двадцать лет придворной службы и постепенно заменяет собою всякое личное мнение, так что под конец уже нельзя понять, есть ли оно у человека вообще.
Я сказал, что хочу переменить порядок дня.
— Слушаюсь, — ответил он немедленно. — Что именно изволите переменить, ваше императорское величество?
И вот тут я обнаружил, что не знаю, что отвечать.
Я собирался сказать «всё», но «всё» — это не распоряжение, а жалоба, и человек с папкой ждал от меня чего-то, что можно записать. Пришлось разбирать по кускам, и на каждом куске я упирался в одно и то же.
Я сказал, что представляющихся слишком много и что их следует принимать реже.
— Изволите назначить дни, ваше императорское величество? — Он раскрыл папку. — Осмелюсь доложить: в списке на нынешнюю неделю сорок два человека, из них двадцать девять отбывают к должностям в губернии и за границу. Ежели откладывать, они отбудут непредставленными.
— И что?
Он поднял на меня глаза с искренним недоумением.
— Это будет сочтено немилостью, ваше императорское величество. Не всеми. Но некоторыми — непременно. Особенно теми, кто едет далеко и вернётся не скоро.
Я велел сократить время докладов.
— Слушаюсь. Осмелюсь лишь заметить: министры привыкли рассчитывать на час. Ежели дать им полчаса, остальные бумаги они оставят вашему величеству на вечер.
Он не защищал старый порядок — только добросовестно подсчитывал цену нового. Возразить было нечего, и спорить я не стал.
Я сказал, что отменю ежедневный чай у матери.
Он помолчал ровно секунду, и в этой секунде было больше, чем во всём предыдущем разговоре.
— Это дело семейное, — сказал он наконец. — Гофмаршальская часть в него не входит.
Так продолжалось час. Дядя Владимир хотел моей власти, Победоносцев — моей души, Мятлев — денег. Этому человеку от меня не требовалось ничего: он служил распорядку, существовавшему до нас обоих. Значит, менять следовало не человека, а сам распорядок.
* * *
На следующее утро я взялся не за разговор, а за бумагу. В разговоре у него на каждое моё слово находилось три, и все верные. Бумага же ничего не обсуждает.
Я написал сам, от руки, четырьмя пунктами.
Разговор был проигран заранее — это я усвоил накануне, за тот самый час. В разговоре у него на каждое моё слово находилось три, и все верные. Бумага же ничего не обсуждает.
Я написал сам, от руки, четырьмя пунктами.
Первое. Доклады министров — по получасу, кроме особо назначенных. Всё, что не помещается, представляется письменно накануне, к семи часам вечера, за подписью министра.
Второе. Представляющиеся — по вторникам, все разом, списком, с указанием чина и должности против каждого имени. Отбывающие к должностям принимаются вне очереди в тот же день.
Третье. Ежедневная прогулка и семейный обед остаются. Чай у её величества — по средам и воскресеньям.
Четвёртое. Часы от девяти утра до полудня — рабочие. В эти часы к государю входят только с бумагами, требующими решения, и только по докладу. Всё прочее — после.
Я перечитал, поставил число и подписал.
Потом позвал того же человека с папкой и отдал ему лист.
Он прочёл его стоя, дважды, и я видел, как он дошёл до третьего пункта и на секунду задержался.
Он закрыл прежнее расписание.
— Будет исполнено. Дозвольте вопрос по третьему пункту.
— Дозволяю.
— Её величество извещены?
— Известите.
Он унёс лист, и уже к вечеру расписание было переделано, потому что этот человек, как выяснилось, умел работать быстро и охотно — ему просто нужно было распоряжение, которое можно подшить.
За два дня я получил три часа в сутки.
Три часа утром, с ясной головой, за столом, с бумагами. У меня появилось время читать то, что мне приносят, до того, как я это подписываю.
Мать пришла вечером.
Она не была сердита. Хуже: она была ровно такой, какой бывает человек, пришедший обсудить условия договора, а не поссориться.
— Средa и воскресенье, — сказала она, садясь. — Я прочла.
— Мама́, у меня на дела было полтора часа в сутки.
— Я не о чае, Ники. — Она поправила кольцо на пальце. — Я о том, что ты переменил порядок дома, в котором живёшь у меня, и известил меня об этом через гофмаршальскую часть. Мы условились иначе.
Вот здесь надо было отвечать точно, и я знал это.
— Мы условились о делах фамилии и двора, — сказал я. — Распорядок дня государя не есть дело фамилии.
— Распорядок дня государя есть первое, о чём говорят при дворе. — Она произнесла это без всякого раздражения, как говорят очевидное. — Ты полагаешь, они обсуждают твои указы? Они обсуждают, кого ты принял, сколько держал и в каком часу. Это и есть двор, а двор ты мне обещал.
Мы посмотрели друг на друга.
Формально права была она: слово «дела двора» я произнёс сам, и толковать его можно широко. Формально прав был я: распорядок — не назначение и не бумага. Спорить об этом можно было год, и весь этот год она имела бы полное основание считать себя обманутой.
Через год мне понадобится её подпись. Или её молчание — а это, как я уже начал понимать, стоит дороже подписи.
— Хорошо, — сказал я. — Мы уточним условие. Дворцовый штат — назначения, увольнения, перемещения по двору — вы читаете первой. Всё, что касается двора как хозяйства, идёт к вам прежде, чем ко мне.
Она чуть подняла брови. Этого она не ждала — она пришла за чаем.
— А порядок моего дня, — прибавил я, — остаётся за мной. Целиком.
Она подумала.
— Согласна. — Она поднялась.
Папку с представлениями по дворцовому штату — семнадцать листов, назначения и перемещения на ближайший месяц — я велел отнести ей в тот же вечер.
Она забрала её с собой. Три часа в сутки я выкупил и решил, что дёшево: за право матери первой читать бумаги, которые мне и без того было некогда читать.
Наутро новый распорядок впервые попробовали исполнить.
В девять без пяти у дверей стояли трое: Оболенский с министерскими бумагами, камер-фурьер с прежним расписанием и врач. У каждого было назначение на один и тот же час и бумага, подтверждавшая его право войти первым.
— По новому распорядку с девяти до полудня — рабочие часы, — сказал я. — Начинаем с министерских.
Камер-фурьер раскрыл книжку.
— В девять часов пятнадцать назначена примерка траурного мундира. В десять — завтрак с государыней-матерью. В половине одиннадцатого — приём гофмейстера.
Я взял у него карандаш и провёл черту поперёк страницы с девяти до полудня.
— Всё, что здесь стояло, распределите после двенадцати. Что не помещается сегодня — завтра. Что не помещается завтра — отменить и доложить мне списком.
— Но примерка мундира требуется к высочайшему выходу.
— Пусть портной снимет мерку во время доклада.
Так и сделали. За ширмой шептались об обшлагах, пока Оболенский читал записку министра. Потом портной вышел, опустился на колено и обмерил мне плечо, не прерывая доклада. Выглядело нелепо, зато к полудню на столе лежали три решения.
В коридоре ждал список из шести неотложных дел. Я велел приписать против каждого, кто потребовал срочности и что произойдёт, если отложить до завтра. Настоящий срок нашёлся у двух: мастерская собиралась снять с новой кареты колёса, а родственник одного из камергеров через два дня уезжал. Остальное могло ждать.