Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— И я скучаю, — сказал Корнев. — Каждый день. Оборачиваюсь сказать ему что — а его нет. — Он помолчал, глядя в огонь. — Но мы его несём, Гриша. В себе несём — и до знамени донесём. Я обещал ему над могилой: дойду за двоих, увижу знамя за двоих. И донесу. Он с нами дойдёт. Через нашу память — дойдёт. Все наши мёртвые с нами дойдут. Я об этом позабочусь.

* * *

В то затишье у Корнева с Ниной выдалось редкое — несколько тихих недель почти мирной жизни посреди войны, и оба знали им цену.

Они и не таились давно — все знали: доктор и Нина. И в затишье, когда поток раненых схлынул и появилось время просто быть живыми, они позволяли себе то, чего война почти не оставляла: вечера вдвоём, разговоры не о ранах, тишину, в которой можно держаться за руки и думать о «после».

— Скоро ведь, Максим? — спросила Нина в один такой вечер. — Скоро конец? Ты ж знаешь.

— Скоро, — сказал Корнев. — Весной. В мае. Я тебе говорил и повторю: дойдём до Берлина, знамя поднимем, и — конец. Несколько месяцев осталось. Самых тяжёлых, может, но последних. — Он взял её руку. — А потом — наше «после». То, что я тебе обещал ещё на той реке. Дом, мир, жизнь. Долгая. Доживём, Нина. Мы трое — доживём. Я знаю.

— Я тебе верю, — сказала она. — Всю войну верю, и ты ни разу не обманул. — Она помолчала, и в глазах мелькнула та тревога, которую она гнала. — Только последние месяцы, говоришь, самые тяжёлые. Гибнут под конец-то особенно обидно. Ты там… ты поберегись, Максим. Так близко уже. Так жалко будет, если…

— Поберегусь, — сказал Корнев, как обещал всегда. — Я Гордееву дойти обещал, и тебе обещаю. Дойду. Мы дойдём. До знамени и до «после». Всё будет, Нина. Я в главном не ошибаюсь — ты знаешь.

И они сидели в чужом тылу, в осеннем затишье сорок четвёртого, и говорили о «после», которое было уже близко, — и это было то живое, что прорастало даже сквозь войну, как трава сквозь пепел, и ради чего, в конце концов, и шла вся эта война: чтоб у людей было «после». Чтоб можно было сидеть вечером, держась за руки, и не ждать смерти, а ждать жизни.

А затишье кончалось. Корнев чувствовал это всем своим знанием наперёд: скоро дивизию поднимут и повезут — не обратно на юг, а туда, где соберётся главный кулак для последнего удара. На запад. На север. На берлинское направление. На последнюю дорогу войны. И он знал даже, что зима будет лютая, и что путь долгий, и что в конце этого пути — Висла, Одер, Берлин и знамя.

— Готовься, Нина, — сказал он. — Скоро в путь. Последний наш путь — к концу. Затишье было нам подарком — чтоб сил набраться перед самым тяжёлым. Набралась?

— Набралась, — сказала Нина. — С тобой — на что хочешь сил хватит. Веди, Максим. К твоему знамени. Дойдём.

Глава 4

Эшелон на север

Их подняли в начале зимы — и эшелоны пошли не на юг, как два года назад под Курск, а на север и запад, на главное направление, и Корнев понял всем существом: это последняя дорога.

Он уже ездил так дважды за войну — в теплушке, в долгом эшелоне, навстречу большому. Осенью сорок третьего их везли на юг, к Курской дуге, и Гордеев был рядом, свесив ноги из дверей теплушки, щурил белёсые сибирские глаза. Теперь Гордеева не было, и везли их не на юг, а к самому сердцу войны — туда, откуда прямая дорога вела на Берлин. И эта дорога была — последняя. Дальше ехать будет некуда: там, в конце, война и кончится.

Страна ехала мимо — четвёртый военный год той же огромной, израненной, но уже иной страны. Не той, что в сорок первом, оглушённая, отступающая, горящая; и не той, что в сорок третьем, надломленно поднимающейся, — а страны, которая знала теперь, что победит, и в этом знании выпрямилась, окрепла, посуровела. По дорогам на запад текли войска, войска, войска: эшелоны с пехотой, платформы с новыми танками, с тяжёлыми орудиями, цистерны, санитарные летучки. Огромный кулак собирался к западной границе — больше, страшнее, отлаженнее всего, что Корнев видел за войну. Ставка стягивала к последнему удару всё, что накопила за годы крови и науки.

— Сила-то, доктор, — сказал пожилой боец, глядя из теплушки на встречный состав с танками, на новые машины с длинными пушками, укрытые брезентом. — Я в сорок первом одну трёхлинейку на двоих помню, да бутылку с горючкой на танк. А теперь — гляди. Эшелонами броня идёт. Это ж куда столько?

— Туда, куда едем, — сказал Корнев. — В последний раз. Это, отец, кулак для последнего удара собирается. Чтоб одним ударом — и до Берлина, до конца. — Он смотрел на нескончаемую реку войск, текущую на запад. — Дожили мы с тобой, отец, до этого. Помнишь сорок первый — а вот, дожили. До силы такой, что его, ирода, теперь не остановить. Докатим до самого логова.

* * *

В долгой дороге было время думать — то самое, опасное, которого Корнев не любил, но от которого в эшелоне не уйдёшь.

Он думал о пройденном — обо всём огромном пути от воронки на Богородицком поле до этой теплушки, идущей к последней войне. Три с лишним года. Сколько он прошёл, скольких потерял, скольких спас. Зимин, Спивак, Сашка из Тулы, Брагин, Костя, Тимоша, Гордеев — длинный список в коленкоровой тетради, который он нёс через всё. И вот — последняя дорога. В конце которой — знамя, и конец войны, и за которой начнётся то, чего он три года не позволял себе и желать всерьёз: жизнь. Мирная. Долгая. С Ниной, с Гришей, со своими.

А ещё он думал — той не спящей частью мозга, что слышала судьбу раньше головы, — о том, что ждёт в конце этой дороги помимо знамени. О Майнхарде. Лагода говорил: вся та сволочь, что строила лагеря и рвы, сползётся в последнюю нору, в Берлин, и Майнхард с ними; и СМЕРШ придёт туда за ними; и Корнев понадобится — опознать. Узел, завязанный под Вязьмой, протянутый через всю войну, ждал развязки там, в конце этой дороги. И Корнев ехал к ней — к знамени и к Майнхарду разом, потому что война свела эти две нити в одну точку: в горящий Берлин, в самый последний акт.

— О чём задумался, батя? — спросил Гриша, заметив. — Мрачный ты в дорогу. Радоваться надо — к концу едем.

— Думаю, Гриша, — сказал Корнев, — что в конце этой дороги нас многое ждёт. Знамя — да, и конец, и радость. А и тяжёлое тоже. Самый последний рывок — он всегда самый страшный. Гибнут на пороге. И счёты старые там сведутся — мои с одним человеком, я тебе про него рассказывал, про немца того, в очках. — Он посмотрел на сына. — Так что я не мрачный, сынок. Я — собранный. Перед последним. Радоваться будем, когда дойдём. А пока — дойти ещё надо. Через самое тяжёлое.

Гриша помолчал, переваривая.

— Дойдём, батя, — сказал он наконец твёрдо. — Раз ты говоришь — дойдём. Ты ж в главном не ошибаешься. — Он усмехнулся. — Я в это с той воронки верю, как ты мне про декабрь сказал. И ни разу ты меня не подвёл. Дойдём. Все трое. До твоего знамени.

И эшелон шёл на запад, сквозь зимнюю, заснеженную, четвёртый год воюющую страну, к западной границе, за которой собирался последний кулак, — вёз дивизию, и Корнева, и Нину, и Гришу на последнюю дорогу войны, в конце которой ждали Висла, Одер, Берлин, знамя над рейхстагом и майор Майнхард в последней норе.

Последний год сужался к своему концу. И Корнев ехал к нему — собранный, готовый, неся в себе мёртвых и клятву, — навстречу самому страшному и самому светлому, что ещё оставалось пройти.

Глава 5

Висла

Зимой сорок пятого Корнев увидел свою армию во всей силе — и впервые до конца ощутил, до чего она дошла за три с половиной года.

Дивизию перебросили, как он и знал, на главное направление — туда, где собирался кулак для последнего удара, на прямую дорогу к логову через Польшу. И когда в середине января этот кулак разжался, Корнев, повидавший на своём веку и сорок первый, и Курскую дугу, всё равно был потрясён.

Артиллерийская подготовка была такая, что земля не вздрагивала — ходила ходуном часами; на узких участках прорыва орудия стояли едва не колесо к колесу, и огневой вал шёл впереди пехоты сплошной стеной, перепахивая немецкую оборону так, что брать порой было уже почти некого. А следом в прорыв хлынули танки — не «тридцатьчетвёрки» сорок первого, которые горели, идя в упор на «тигры», а новые, с длинными пушками, и тяжёлые «исы», которым немецкая броня была уже по зубам, — хлынули и покатились на запад с такой скоростью, что тылы не поспевали, и наступление мерили уже не вёрстами в день, а десятками вёрст.

5
{"b":"974138","o":1}