Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лагода. Корнев вышел из подвала и опустился рядом с телом брата. И достал коленкоровую тетрадь — ту, что вёл всю войну, — и вписал, рядом с Гордеевым, такой же твёрдой, крупной строкой:

«Лагода. Капитан, потом майор госбезопасности. Встретил меня в сорок первом наганом на столе — и стал братом. Ловил Майнхарда с сорок второго. Дошёл до его последнего подвала — и лёг, не дойдя до знамени самую малость. Как Гордеев. Просил донести его до знамени — по имени. Донесу. Помнить — как брата».

— Донесу тебя, Лагода, — сказал он тихо мёртвому другу. — До знамени. По имени. Ты войдёшь под него — с Гордеевым, с Тимошей, со всеми. Я обещал. А узел — развязал. За тебя. За всех. Спи, брат.

Он поднялся. Узел был развязан, последний акт сыгран, антагонист его долгой войны ушёл в небытие, узнав перед концом правду. Но цена была заплачена — Лагодой. Как всегда. Война и на последнем своём вздохе брала своё, и самых дорогих.

А наверху, над горящим правительственным кварталом, война входила в свои последние часы. Рейхстаг был рядом — огромное, закопчённое здание, к которому со всех сторон прорывались штурмовые группы, чтобы поднять над ним то, ради чего шли три с половиной года и тысячи вёрст. Знамя.

И Корнев — донёсший своих мёртвых через всю войну, развязавший последний узел, потерявший в последнем акте брата, — пошёл туда. К рейхстагу. К знамени. Чтобы увидеть его — за себя, за Гордеева, за Лагоду, за Тимошу, за весь длинный список имён в коленкоровой тетради. За всех, кто не дошёл.

Глава 16

Знамя

Рейхстаг брали в последние дни апреля — и Корнев увидел над ним то, ради чего шёл три с половиной года и ради чего нёс через всю войну список имён.

Штурм огромного, закопчённого здания шёл этаж за этажом, зал за залом, в дыму, в рукопашной, под огнём фанатиков, засевших в подвалах и на верхних этажах, — последних защитников последнего символа. Корнев развернул свой пункт совсем близко, в отбитом здании напротив, и принимал поток штурма — самого последнего штурма этой войны, и раны эти были особенно горьки, потому что лились в самые последние часы, когда конец был уже виден, осязаем, неотвратим.

Он работал и ждал. Знал — из той, прежней жизни, из выученного наперёд, — что вот-вот, в ночь на первое мая, над куполом рейхстага поднимут красное знамя. То самое. Знамя Победы. И он ждал этой минуты, как не ждал ничего за всю войну, — потому что обещал увидеть его. За двоих. За Гордеева. А теперь — и за Лагоду, и за Тимошу, и за всех.

И минута настала.

Над рейхстагом, в дыму, в зареве горящего Берлина, в темноте, прорезанной вспышками, — поднялось и развернулось красное знамя. Кто-то закричал первым, потом подхватили, и крик пошёл, ширясь, от группы к группе, по всему кварталу, по всему фронту вокруг рейхстага: знамя! Знамя над рейхстагом! Наше! Подняли!

Корнев вышел из своего пункта — на улицу, в дым, в зарево, — и поднял голову, и увидел его. Красное полотнище над поверженным логовом, над городом, из которого пришла на нашу землю война, над концом «тысячелетнего» рейха, не прожившего и тринадцати лет. Знамя. То самое, что он в прежней своей жизни видел только на старых фотографиях, на кинохронике, на репродукциях в учебниках, — а теперь видел своими глазами, в живом дыму живого Берлина, в ночь, когда это случилось на самом деле.

И он стоял, запрокинув голову, и по лицу его текли слёзы, которых он не стыдился, как не стыдились их тысячи мужиков вокруг, прокалённых войной, плакавших сейчас в голос, глядя на красное полотнище над рейхстагом.

* * *

И вот тогда, глядя на знамя, Корнев сделал то, ради чего нёс через всю войну коленкоровую тетрадь, — провёл перекличку. Самую главную перекличку своей жизни.

Он стоял под знаменем и называл их — всех, по именам, вслух и про себя, одного за другим, как привык, как сделал законом своей горстки, — чтобы они, через его память, увидели знамя. Все, кто не дошёл. Все, кто лёг по дороге сюда, от Богородицкого поля до этого дыма над рейхстагом.

— Гордеев, — сказал он тихо, глядя на знамя, и голос его дрожал. — Степан Игнатьич. Сибиряк. Ты обещал со мной Берлин взять, а сам лёг на Днестре, не дойдя самую малость. Гляди — знамя. Я дошёл. За двоих. Как клялся над твоей могилой. Гляди, друг. Это и твоё знамя.

— Лагода, — сказал он, и в горле стояло. — Брат. Ты три дня назад лёг в подвале, у самого порога, так и не увидев. Ты просил донести тебя до знамени по имени. Вот оно. Гляди через меня. Донёс. Это и твоё.

— Тимоша, — сказал он. — Лопоухий. Ты заслонил меня собой на том хуторе, чтоб я дошёл. Я дошёл. Гляди — за тебя тоже стоит это знамя.

И дальше, дальше — всех, кого нёс в тетради и в сердце через всю войну: Спивака, оставшегося на Богородицком поле с теми, кого не унесли; Брагина; Сашку из Тулы, восемнадцати лет, восьми классов, замёрзшего в лесу в сорок первом; Костю Журавлёва; санитара Прохора; Сёмина у пулемёта на болоте; Зимина, сказавшего ему «чужой ты, а свой»; танкиста Девятова с Прохоровки; того, что бредил «мама, открой люк»; всех безымянных, взятых Днепром; всех, чьи имена он отнял у номеров в том лагере, — всех, весь длинный, через три с половиной года, список.

— Гляди́те, — говорил он им, глядя на красное полотнище. — Все гляди́те. Через меня — гляди́те. Дошли. Знамя над рейхстагом. Вы все его подняли — каждый своей кровью, своей смертью, своей жизнью, отданной по дороге сюда. Это ваше знамя. Я вас всех донёс до него — по именам. Как обещал. Чтоб ни один не растворился в цифре. Чтоб каждый — увидел. Гляди́те. Дошли.

И стоя под знаменем, называя своих мёртвых, Корнев впервые за всю войну ощутил не тяжесть списка, а его смысл, его свет. Три с половиной года он нёс эти имена как ношу, как груз, как незаживающую рану. А сейчас понял: он нёс их — сюда. Под это знамя. Чтобы в миг победы они все были здесь, с ним, поимённо, и через его память — увидели то, ради чего легли. Вот зачем была тетрадь. Вот зачем перекличка. Чтобы донести их всех до знамени. И он донёс.

* * *

Нина нашла его под знаменем — пришла, встала рядом, взяла за руку. Лицо у неё было мокрое.

— Дошли, Максим, — сказала она тихо. — Ты дошёл. Как обещал. Я с самого Богородицкого поля тебе верю, и ты ни разу… ни разу не обманул. Сказал — дойдём до знамени. И вот оно.

— Дошли, Нина, — сказал Корнев, не отпуская её руки, глядя на знамя. — Мы трое — дошли. Ты, я, Гриша. И всех наших мёртвых я сюда донёс. Гляди — стоят они сейчас с нами, под знаменем. Все. Гордеев, Лагода, Тимоша, все. Я их всех назвал. Они видят. — Он повернулся к ней. — Это и есть, Нина, то, ради чего всё было. Не камни этого рейхстага. А вот это: что дошли, и что мёртвых донесли, и что у каждого осталось имя. Чтоб не зря легли. Чтоб помнили.

А Гриша — раненый, в санбате, — узнал о знамени там, на койке, и потребовал, чтоб его подняли, чтоб хоть в окно, хоть издали глянуть на зарево над рейхстагом. И когда ему сказали — знамя, подняли, наше над рейхстагом, — он, двадцатичетырёхлетний, прошедший всю войну от мальчишки с осколком в животе до офицера, заплакал на своей койке и сказал санитарам: «Батя говорил. С первой минуты говорил — дойдём, знамя поднимем. И дошли. Как батя сказал, так и вышло. Всегда так выходило». И эти слова потом передали Корневу, и он, услышав, отвернулся, чтоб не видели его лица.

Знамя над рейхстагом означало конец — не сразу, ещё дрались последние фанатики, ещё капитулировал гарнизон, ещё оставалось несколько дней до того, как смолкнет всё совсем. Но главное свершилось. Логово пало. Знамя стояло над ним. Война, пришедшая на нашу землю осенью сорок первого, кончалась здесь, в мае сорок пятого, под красным полотнищем над поверженным рейхстагом.

Корнев стоял под этим знаменем, держа за руку Нину, неся в себе своих мёртвых, донесённых до этой минуты по именам, — военврач из сорок первого, провалившийся сквозь восемьдесят лет в чужую войну и сделавший её своей до последней капли, дошедший от воронки на Богородицком поле до знамени над рейхстагом. Он дошёл. За себя, за Гордеева, за Лагоду, за всех. И знамя стояло над ним — то самое, что он видел прежде только на старых снимках, а теперь видел живыми глазами, в живом дыму победного мая.

17
{"b":"974138","o":1}