Виктор молчал.
Я обняла себя за плечи, как будто это могло собрать меня обратно.
— Я… — слова застревали, цеплялись, не хотели складываться в приличную речь. — Я не знаю, как о нём говорить правильно. Все хотят, чтобы мёртвых любили красиво. Или ненавидели окончательно. А у меня не получается ни то ни другое.
Он не перебивал. Только смотрел. Очень внимательно. Так, как человек смотрит на место, где недавно была открытая рана.
— Я любила его, — сказала я тихо. — Правда любила. Он умел быть… настоящим. Весёлым. Тёплым. Он смешил Захара до икоты. Покупал мне булочки с корицей, потому что говорил, что я сразу становлюсь добрее. Он мог быть таким хорошим, что мне казалось — всё, теперь будет иначе. А потом снова пил. Злился. Орал. Ломал то, что мы только начали склеивать. И я всё время жила между этими двумя Борисами. Между тем, кого любила, и тем, кого боялась.
Голос у меня дрожал. Я ненавидела это. Ненавидела свою жалкость, свою правду, свою усталость.
— Когда он умер, я плакала, — продолжила я. — И мне было больно. Но ещё… ещё дома стало тихо. И мне стало легче. И я до сих пор не могу простить себе это облегчение.
Вот оно. Сказано.
Самая страшная правда всегда звучит удивительно просто.
Виктор поднял руку и очень осторожно убрал мне волосы с лица.
— Тебе не за что себя прощать, — сказал он.
Я засмеялась сквозь слёзы.
— Конечно. Легко сказать. Ты же не я.
— Нет, — ответил он тихо. — Но я вижу, что ты слишком долго несла это одна.
И от этих слов меня снова разорвало.
Я не помню, в какой момент оказалась у него в объятиях. Только помню, как уткнулась лицом ему в шею, как пахло от него теплом и чем-то чуть древесным, как его ладонь легла мне на спину — не требовательно, не собственнически, а просто надёжно. И как вдруг стало можно плакать не в одиночестве.
Это было, пожалуй, самым интимным, что вообще случалось со мной за последние годы. Не секс. Не поцелуи. А то, что рядом с этим мужчиной я вдруг не обязана была быть собранной.
Я подняла голову первой.
Посмотрела на него.
Он был слишком близко.
И в его глазах было то, что уже невозможно было спутать ни с вежливостью, ни с сочувствием, ни с удобной страстью.
Желание. Да.
Но не только.
Что-то глубже. Тише. Страшнее.
— Виктор…
Он не дал мне договорить. Не словами. Взглядом. Почти безнадёжно честным.
Я поцеловала его сама.
Потому что иногда женщине нужен не план, не объяснение и не будущая безопасность, а один-единственный мужчина, который держит её так, будто она не развалится у него в руках.
И в ту ночь я не сказала “одна ночь”.
Потому что уже знала — мы давно врём оба.
А утром всё равно всё испортила жизнь.
Точнее, не жизнь. Его отец.
Виктор ушёл в кабинет раньше всех и вернулся на кухню уже с тем выражением лица, которое я начала узнавать: жёсткое, собранное, слегка ледяное. Будто за пару минут внутри у него снова защёлкнулись все внутренние замки.
— Что случилось? — спросила я, ставя на стол чашки.
— Ничего.
— Врёшь.
Он посмотрел на меня.
— Отец звонил.
— И?
— Ничего.
Вот это “ничего” уже было другим. Коротким. Острым. Неприятным. Тем самым, которое не отвечает, а отталкивает.
Я почувствовала, как внутри сразу всё напряглось.
— Если ты злишься, не обязательно делать вид, что это не так.
— Я не делаю вид.
— Тогда почему говоришь со мной так, будто это я звонила тебе с утра и портила жизнь?
— Агата, не начинай.
— Не начинай что?
Он выдохнул через нос и отвернулся к окну.
Это движение было коротким. Но во мне что-то уже сработало по старой памяти. Точно так же Борис иногда стоял спиной — сначала молчание, потом раздражение, потом голос становился жёстче, чем должен.
Я ненавидела свою реакцию. Ненавидела ещё до того, как осознала её.
— Если ты хочешь быть один, можно сказать нормально, — произнесла я холоднее, чем собиралась.
— Я уже сказал.
— Нет, Виктор. Ты не сказал. Ты оттолкнул.
— Господи, да просто оставь это на пять минут!
Он не крикнул.
Ни разу.
Но голос у него стал таким резким, что чашка в моей руке дрогнула.
И всё.
Тело не интересуют оттенки. Тело помнит не слова, а опасность.
Я вздрогнула и отступила на шаг раньше, чем успела себя остановить.
Виктор замер.
В кухне повисла тишина.
И тут я увидела краем глаза, что в дверях стоит Захар.
Он всё слышал.
И, что гораздо хуже, всё видел.
Его лицо изменилось мгновенно. Закрылось. Потемнело. Стало взрослым и страшно похожим на то выражение, с которым он в детстве молча надевал наушники, когда дома начинало пахнуть скандалом.
Он посмотрел на меня. Потом на Виктора.
— Ты сделал маме больно, — сказал он тихо.
Виктор побледнел.
— Захар…
— Ты такой же, как он.
Я закрыла глаза.
Нет.
Только не это.
Только не так.
Но слова уже были сказаны. И в комнате стало так холодно, будто из прошлого открылась дверь.
Глава 10 Виктор
Я не повышал голос.
Формально.
Технически.
Юридически.
Поздравляю, Соболев. Можно выдать себе справку о примерном поведении и медаль за то, что не превратился в идиота полностью — лишь на восемьдесят процентов.
Захар стоял в дверях кухни, худой, прямой, с таким выражением лица, будто ему не одиннадцать, не двенадцать и даже не пятнадцать, а вся вечность подросткового презрения к несовершенным взрослым. Только в этот раз под презрением была не привычная колючесть. Боль.
Настоящая. Острая. Детская.
Самая невыносимая разновидность.
— Ты такой же, как он, — повторил он тише, но от этого стало только хуже.
Агата побледнела. Очень. Я видел, как она пытается сразу сделать две вещи: прийти в себя и защитить меня. Абсурдная, невозможная женщина. Даже сейчас, когда от моего резкого тона у неё сработал старый страх, она уже собиралась смягчить удар, разложить по полочкам, объяснить ребёнку, что всё не так.
И это было последней каплей.
Потому что объяснять должен был я.
— Нет, — сказал я.
Захар не двинулся.
— Не ври.
— Я и не вру.
Я медленно поставил чашку на стол. Так осторожно, будто в руках у меня был не фарфор, а остатки ситуации, которую ещё можно спасти, если не делать резких движений.
— Я сделал глупость, — сказал я. — Сорвался. Это правда. Но я не такой, как он.
— Все так говорят, — бросил Захар.
Господи.
Если бы мне нужно было придумать фразу, способную за одну секунду вытащить наружу всё — мою злость на себя, ненависть к отцу, отвращение к любому виду давления и особенно к мужчинам, которые оставляют в детях такой осадок, — лучше бы не получилось.
— Возможно, — ответил я. — Но я не прошу тебя верить на слово.
Захар смотрел на меня не мигая.
— А что тогда?
Я коротко выдохнул.
— Смотреть. Долго. Сколько нужно. И если я хоть раз снова заставлю твою маму так от меня отступить — ты сможешь повторить это ещё раз. Прямо мне в лицо.
Тишина стала почти звенящей.
Агата подняла на меня глаза. В них было столько всего сразу — боль, удивление, любовь, страх, усталость, — что у меня перехватило дыхание.
Захар молчал секунд пять.
Потом сказал:
— Ладно. Виктор. Ты не такой.
Не “простите”.
Не “я был неправ”.
Не детская капитуляция.
Просто маленький, взрослый жест: я пока не верю окончательно, но даю тебе шанс исправить то, что ты только что сломал.
Это было больше, чем я заслужил.
Он ушёл первым.
Агата осталась стоять посреди кухни, скрестив руки так, будто держала саму себя.
Я подошёл не сразу.
— Прости, — сказал я тихо.
Она закрыла глаза. Потом открыла. Посмотрела прямо на меня.
— Я знаю, что ты не хотел.
— Но всё равно сделал.