— Что варить?
— Белую иву, кислую вербену, щепоть дримницы. Не больше щепоти. И корень купены на кончике ножа.
— Поняла.
— Остан, чистые простыни из сундука. Верхний ящик. Не те, что для взрослых.
— Уже.
Я работала быстро.
Сняла с Тивена рубаху, разрезав боковой шов, чтобы не тянуть через голову. Ребра под кожей ходили острыми дугами. Метка на груди горела неровно: черное крыло, янтарная точка, три луча. Нижний, поврежденный, будто проваливался внутрь. Вокруг него кожа темнела, а потом вспыхивала красными пятнами.
— Что с ним? — спросил Эррен.
Голос у него был такой, что Рута обернулась.
— Родовой огонь ищет недостающую часть, — сказала я. — И тянет боль туда, где разрыв. Если сейчас рядом будет слишком сильный источник той же крови, его может рвануть к нему.
— Я должен выйти?
Я посмотрела на метку. Потом на него.
Честный ответ был: возможно.
Но если Эррен выйдет, Тивен, даже в жаре, может почувствовать, что его снова оставили. Если останется слишком близко, огонь может сорваться.
Ненавижу выборы, где любое решение оставляет след.
— Сядь у двери, — сказала я. — Дальше, чем был. Ладони на колени. Не зажигай огонь. Не тянись к нему кровью.
— Как?
— Думай о камне. О воде. О чем угодно, только не о том, что это твой сын и тебе нужно забрать его боль.
Он побледнел.
— Я могу забрать часть жара.
— Нет.
— Драконья кровь...
— Не сейчас. Его метка повреждена. Если ты потянешь, она может отдать не боль, а остаток огня.
Он понял.
Сел.
Далеко, почти у самого порога. Руки раскрыл на коленях. Глаза закрыл. На виске у него выступил пот, хотя в комнате стало холодно от открытой задней двери.
Я смочила ткань в воде и положила Тивену на грудь вокруг метки. Не на сам знак. Резкий холод мог ударить по огню. Потом взяла медную иглу и прокалила над лампой. В обычной горячке я не стала бы резать кожу. Но это была не обычная горячка.
— Держите его? — спросила Рута.
Тивен дернулся, будто услышал сквозь жар.
— Нет, — сказала я резко. — Никто его не держит.
Рута замерла.
— Тогда как?
— Говорить будем.
Я наклонилась к мальчику.
— Тивен, слышишь меня? Это жар. Не серые. Не камень. Лавка. Найра. Рута шумит у печи. Остан ругается про простыни. Дверь закрыта. Ты не там.
Его губы шевельнулись.
Не слово.
Я продолжала, пока игла остывала до нужной меры.
— Сейчас я коснусь метки. Будет больно, но не как тогда. У меня медь, не железо. Медь не держит тебя. Медь открывает путь жару наружу.
Он застонал.
— Дыши. Не глубоко. Как сможешь.
Я поставила первый прокол у края поврежденного луча.
Тивен выгнулся.
На коже выступила не кровь. Сначала капля густой темно-янтарной влаги, горячей настолько, что ткань под ней сразу задымилась. Потом уже кровь, тонкая и алая. Хорошо. Огонь вышел к поверхности, не ударил внутрь.
— Еще два, — сказала я.
— Найра, — голос Эррена был хриплым.
— Молчи.
Он замолчал.
Второй прокол дался хуже. Мальчик ударил пяткой по столу, попытался свернуться, но я не дала ему зажать грудь. Не удержала силой, просто подставила ладонь, чтобы он почувствовал границу.
— Не внутрь, — сказала я. — Не прячь жар внутрь. Наружу.
Третий прокол открыл тонкую линию пара.
Рута сжала полотенце у рта.
Остан отвернулся к двери. Не от слабости. От злости, которой некуда было деться.
Я взяла смесь из янтарной смолы, купены и моей крови. Нанесла по краю метки, не заходя на центр. Печать должна была не закрыть огонь, а дать ему форму. Тивен рвано вдохнул, и метка вспыхнула.
Жаровня на столе ответила.
Пламя вытянулось высоким тонким языком и стало янтарным по краям.
Эррен у двери дернулся, но не встал.
— Хорошо, — сказала я, хотя хорошего было мало. — Слышишь, Тивен? Огонь нашел выход. Теперь держим.
Он не слышал.
Или слышал где-то очень далеко.
Я работала до потери счета времени.
Вода в чашах менялась быстро: нагревалась от его кожи, темнела от травяного настоя, пахла железом, смолой и детским потом. Рута носила ее молча, только иногда резко вытирала лицо рукавом. Остан дважды выходил во двор и возвращался с новыми поленьями, будто дрова могли победить страх. Эррен сидел у двери, и каждый раз, когда Тивен стонал, его пальцы впивались в собственные колени.
Один раз мальчик начал звать.
Не меня.
Не Эррена.
— Не надо. Не надо. Я тихо. Я тихо.
Слова шли из него тонко, почти без голоса.
Рута зажала рот рукой.
Я наклонилась к нему.
— Здесь не надо быть тихим.
— Я тихо.
— Нет. Здесь можно кричать.
Его глаза открылись. Мутные, янтарные, не видящие комнату.
— Нельзя.
— Можно.
— Серые услышат.
— Пусть слышат.
— Больно.
— Знаю.
— Плохой.
Вот это слово ударило сильнее всего.
Не “мне больно”. Не “помоги”.
Плохой.
Ребенок, которому боль объяснили его собственной виной.
Я положила пальцы рядом с его ладонью. Не на руку. На стол.
— Ты не плохой.
Он мотнул головой.
— Огонь плохой.
— Огонь раненый.
— Жжет.
— Потому что его резали.
— Я не слушался.
— Потому что ты ребенок.
— Серые сказали...
— Серые лгали.
Он заплакал.
Не сразу. Сначала лицо просто смялось, потом из глаз потекли слезы, а голос все еще не выходил. Я видела это уже много раз: дети после долгого страха не умеют плакать сразу. Тело помнит запрет.
— Серые лгали, — повторила я. — И чистые руки лгали. И те, кто говорил, что ты должен быть тихим, тоже лгали.
Эррен у двери поднял голову.
Я не смотрела на него, но знала, что эти слова были не только для Тивена.
Вторая волна жара пришла ближе к полуночи.
Первая была болью метки. Вторая — памятью тела.
Тивен вдруг начал задыхаться. Не от воспаления и не от дыма. От ощущения ошейника, которого уже не было. Он царапал шею, рвал повязку, пытался сорвать невидимый замок. На свежей ране снова выступила кровь.
— Держать нельзя, — быстро сказала я, хотя все уже и так знали.
Эррен поднялся.
— Что делать?
— Говорить. Не ему — с ним. Издалека.
— Что?
— Что видишь. Простое.
Он не понял.
— Эррен, он не здесь. Верни его через вещи, которые можно проверить.
Тот сделал шаг ближе, остановился у дозволенной черты.
— Тивен.
Мальчик не слышал.
— Ты в лавке, — сказал Эррен. Голос сначала был жесткий, потом он сам услышал это и сбавил. — Доски под тобой старые. Окно закрыто. На столе вода. Рута у печи. Найра рядом. Я у двери.
Тивен царапал шею.
Я перехватила его руки не удерживая: подставила свои запястья так, чтобы его пальцы вцепились в меня, а не в рану. Он впился ногтями в кожу. Боль была резкой, но полезной. Значит, не рвал себя.
— Продолжай, — сказала я.
Эррен сглотнул.
— У тебя в руке чешуя. Она черная. С янтарной полосой. Ты ее не выпустил. Никто ее не забрал. Дверь закрыта. Серых здесь нет.
Тивен захрипел.
— Серые...
— Их нет, — сказал Эррен. — Слышишь? Я у двери. Я не пущу.
На слове “я” Тивен дернулся, но не ушел глубже в приступ.
Я добавила:
— И я не пущу.
Рута от печи:
— И я.
Остан у заднего входа:
— И я, хотя меня обычно не спрашивают.
Тивен вцепился в мои запястья сильнее.
Потом воздух наконец вошел в него полным вдохом.
Повязка на шее была испорчена. Кожа снова кровила. Но приступ начал отпускать.
— Хорошо, — сказала я. — Очень хорошо.
— Не хороший, — прошептал он.
Эррен закрыл глаза.
Я снова наклонилась к мальчику.
— Это не награда. Это факт. Ты дышишь. Значит, хорошо.
Он смотрел на меня, будто не знал, что делать с миром, где “хорошо” не нужно заслуживать.
К полуночи лавка стала похожа на поле после маленькой войны.