— Жить будет, — сказал партизанский хирург, когда Клава, разместив всех своих раненых из обоза, дождалась окончания операции. — Отлежится месяц — и снова в строй.
— Спасибо, — сказала Клавдия.
— Не за что, — ответил он. — Это моя работа.
Клавдия повернулась к выходу. И тут в госпиталь вошли три женщины, накинув белые халаты поверх телогреек. Старшая — стройная, с русыми волосами, выбивающимися из-под белой медицинской косынки. Две другие — совсем молодые, румяные. Одна — чернявая, вторая — блондинистая. Обе с санитарными сумками.
Клавдия подняла голову — и замерла. Перед ней стояла Полина. Та самая Полина, которую Ловец освободил из немецкого плена. Та самая, которая потом дожидалась его в Поречной. Та самая, которая осталась при партизанском госпитале в Великополье.
— Здравствуй, Клава, — сказала Полина спокойно, узнав ее. — Нас прислали помочь. Тут очень много раненых.
— Здравствуй, — ответила Клавдия, стараясь не показывать удивления. — Мы справляемся.
— Вижу, — усмехнулась Полина, оглядывая избу, забитую ранеными, с операционной, устроенной в углу за печкой. — Но лишние руки не помешают.
Позади Полины стояли Маша и Валя — те самые молодые санинструкторы, которые вышли в поход вместе с Клавдией, а потом заболели и остались при партизанском госпитале.
— Клава! — заулыбалась Маша, бросаясь к ней обниматься. — А мы думали, вы не выберетесь! Как вы тут?
— Выбрались, — ответила Клавдия, невольно улыбнувшись в ответ. — И вы, я смотрю, живы-здоровы?
— Живы, — сказала Валя. — Полина нас выходила. Она хорошая.
— Хорошая, — повторила Клавдия, посмотрев на Полину.
Та встретила ее взгляд спокойно, без вызова.
— Давайте работать, — сказала Полина. — Раненых много. Некогда разговоры разговаривать.
И они начали работать. Вместе. Клавдия и Полина — женщины, которых связывал один мужчина. Но на войне, как на войне: медсестрам не до ревности, если надо спасать жизни.
* * *
Когда Ловец наконец-то добрался к обозу, сани с ранеными уже разгрузили. Клавдии не было видно, а Рекс лежал отдельно в сенях крестьянского дома на чистой подстилке, укрытый попоной. Рядом на лавке сидел молодой санитар Скоморохов.
— Как он? — спросил Ловец.
— Доктора говорят, что контузия у собаки, — ответил санитар. — Но жить будет. Через пару дней встанет.
Когда Скоморохов ушел внутрь избы, Ловец присел на корточки рядом с овчаркой, положил руку на загривок. Шерсть была жесткой, в запекшейся крови — не Рекса, чужой, тех двух овчарок, которые разлетелись в клочья у него на глазах, прокладывая путь через минном поле.
— Рекс, — тихо позвал Ловец. — Ты как?
Пес шевельнулся, услышав его голос, и открыл глаза. Ловец вздохнул с облегчением. А Рекс дернул головой, поднял ее, чихнул — и вдруг посмотрел на Ловца. Не так, как раньше. Раньше в собачьих глазах была преданность, привязанность, желание угодить вожаку. Сейчас — что-то другое. Осмысленное. Глубокое. Совсем не собачье.
Ловец замер.
— Эй, — сказал он. — Ты меня слышишь?
Рекс моргнул. Один раз. Медленно закрыв глаза и открыв, глядя пронзительным взглядом. Попаданец почувствовал, как по спине побежали мурашки. Он уже видел такой взгляд. У себя в зеркале. Когда понял, что не сдох в Бахмуте, а очнулся в сугробе у деревни Иваники в сорок втором.
— Знаешь, дружище, — сказал Ловец, стараясь говорить ровно, хотя внутри все дрожало, — ты какой-то слишком правильный для собаки.
Рекс смотрел, не отрываясь. А Ловец продолжал говорить:
— Ты слишком умный. Слишком понятливый. Никогда не лезешь на рожон без команды. Не лаешь по пустякам. Собаки так не делают. Даже самые дрессированные.
Рекс моргнул снова. Ловец наклонился ближе, почти коснулся лбом собачьей головы, глядя псу в глаза.
— Может, ты тоже здесь чужой?
И тут произошло то, чего он не мог объяснить.
Не слова. Не звуки. Что-то другое — обрывки мыслей, образов, чувства, ворвавшихся в его сознание, как радиопомехи. Ловец не слышал голоса, но понимал каждую мысль. Как будто кто-то говорил прямо в мозг.
«Да. Я чужой в этом времени. Но я не оттуда, откуда ты».
Ловец отшатнулся и чуть не упал.
— Твою мать, — выдохнул он.
Рекс приподнялся на передних лапах. Пошатнулся, удержался. Сел ровно и смотрел пристально. Прямо в глаза.
И снова волна — образы, звуки, чужая память. Пустыня. Жара. Пыль, которую ветер гонит по глинистым сопкам. Вертолеты, режущие небо винтами. Молодые парни с уставшими глазами в панамах военного образца, вооруженные автоматами АК-74. И он — один из них. Лейтенант Андрей Кондрашов.
Сначала Кабул. Потом Кандагар. Восемьдесят седьмой, восемьдесят восьмой. Мотострелки. Разведрота. Выход в ущелье. Засада. Духи бьют с трех сторон. Командир, капитан Бондаренко, убит. Лейтенант берет командование на себя. Организует оборону. Держится четыре часа. Но патроны кончаются, помощь не приходит, а духи продолжают атаковать. Тогда он приказывает разведчикам постараться уйти, а сам остается прикрывать отход у пулемета, вызывая по рации огонь на себя. «Град» работает по квадрату. И его накрывает вместе с духами.
Собака говорила мыслями: «Когда я очнулся, вокруг — темнота, теснота, тепло. Чей-то большой язык вылизывает меня. Потом понял — я просто маленький щенок. Немецкая овчарка. Питомник вермахта, где-то под Берлином. Меня растили, кормили, учили. Я прикидывался собакой. Долго прикидывался. Годы. Иногда забывал, кем был раньше. А иногда все возвращалось — человеческая сущность прорывалась наружу. Я быстро понял, в какое время попал и где очутился. Но не хотел служить немцам. Я боялся выдать себя, опасался, что немцы заметят странности в моем поведении. Тогда усыпят или вскроют череп для экспериментов, чтобы вживить какие-нибудь электроды. Так и продержался, затаившись. После учебки меня отправили охранять лагерь польских военнопленных. Оттуда послали на восточный фронт, прикомандировали к зондеркоманде моего дрессировщика — Клауса Хайница. Гнилой был человек. Лупил меня плеткой. Он чувствовал, что я какой-то не такой, не как другие собаки. И я делал вид, что слушаюсь. Что еще оставалось? А сам ждал удобного момента, когда смогу сбежать к своим. Когда ты появился в том лесу, где мы встретились, я учуял тебя за версту. Ты пах по-другому. Не как все. И я понял — ты свой. Не просто свой, потому что русский. Свой по сути. Такой же, как я. Может быть, с другого времени, но из той же породы».
Рекс замолчал. Ловец сидел, не в силах вымолвить ни слова. Перед глазами все еще стояла чужая жизнь. Афганские горы и пустыни. Пыль. Кровь на песке. Молодой лейтенант в разодранной полевой форме, который кричит в рацию: «Огонь на меня! Огонь на меня, мать вашу!»
— Ты же Андрей, — тихо сказал Ловец. — Тебя звали Андреем Кондрашовым!
Пес склонил голову. Шерсть на загривке приподнялась.
«Ты не боишься меня?» — пришла мысль.
— Я? — Ловец усмехнулся, и усмешка вышла кривой, нервной. — Я там у себя в говно вляпался из-за своей дурацкой любви, потом в Бахмуте взорвался и в сорок второй перенесся. Здесь уже прошел через ледяной ад. Чего мне бояться? Собаки, которая говорит со мной мыслями советского офицера, погибшего в Афганистане?
«Я не говорю. Не умеют собаки говорить. Я просто посылаю тебе, Николай, свои мысли, когда смотрю в глаза. Ты слышишь их, потому что мы оба не отсюда. Я быстро понял, что канал всей этой телепатии открывается, когда мы рядом и смотрим друг другу в глаза».
Ловец кивнул. Это объясняло многое. Почему пес понимал команды с полуслова. Почему никогда не ошибался на минном поле. Почему смотрел на мир не как зверь, а как человек, попавший в звериную шкуру.
— Сколько тебе лет? Ну, по человеческому счету? — спросил Ловец.
Пес посмотрел в сторону леса.
«Двадцать пять лет. Было. Родился в шестьдесят третьем. В училище поступил в восемьдесят первом. В Афган попал в восемьдесят седьмом. Там и кончился. Восемьдесят восьмой год, весна. Я умирал долго и мучительно. Пулевое в левую ногу, второе — в живот под бронежилет. Я уже не жилец был, когда огонь на себя вызвал. Потом еще три попадания по ногам осколками. Потом, видно, уже смертельное — в шею. Должен был получиться из меня „груз двести“. Но очнулся почему-то глупым щенком. Ничего не понял сначала. Думал — бред, галлюцинации. Потом — стало доходить, что это новая жизнь у меня такая в новом теле. Прямо, как у Высоцкого в той песне. „Хорошую религию придумали индусы“ и все такое про перерождения, мол, „этот милый человек был раньше добрым псом“. И ведь песня в точку! Только в моем случае наоборот получилось. Был человеком, а стал овчаркой».