— Согласен.
— Но отказаться от всякой реформы нельзя. Государь этого не пропустит. Он сам хочет реформу. Он устал от того, что Дальний Восток у нас действительно в трёх руках. Витте в финансовой части. Я в военной. Министерство иностранных дел в дипломатической. И все они друг с другом не очень.
— Согласен.
— Поэтому мы должны предложить встречную реформу. Свою. Такую, чтобы государю её было приятно принять. И чтобы она закрыла бы Безобразова окончательно.
Я смотрел в окно. За окном петербургское лето стояло белым, тяжёлым, неподвижным. На Мойке у причала дрогали лодки.
— Алексей Николаевич. Я думал об этом. Я Вам расскажу, что я придумал.
— Слушаю.
И я следующие два часа рассказывал.
К вечеру у нас был общий план.
Не наместничество. Слово «наместник» мы оставляли Безобразову, чтобы у него было что оборонять. Мы формально соглашались на наместничество, но переписывали его содержание.
В нашем варианте наместник был фигурой почётной и церемониальной. Генерал-адмирал, например, или старший великий князь — на это место возможно. Алексеев тоже возможен, но без реальной власти. Наместник председательствовал в Особом совете по делам Дальнего Востока и представлял государя на месте. Военные и гражданские дела оставались в руках обыкновенной администрации: генерал-губернатор Приамурского края (я), главный начальник Квантунской области (Алексеев же или другое лицо), командующий войсками Маньчжурии (Линевич), командующий Тихоокеанской эскадрой (Алексеев же, или, лучше, отдельное лицо).
Главное в нашем варианте было одно. Расширенные полномочия выдавались генерал-губернатору Приамурского края. То есть мне. По войне я получал право самостоятельно, без согласования с Петербургом, поднимать войска, перебрасывать резервы, отдавать боевые приказы на всём дальневосточном театре, не только в моём крае. Это формализовало бы то, что я и так практически уже делал, через Селиванова и Линевича. Но формально закрепляло за мной ответственность за фронт.
Это был обмен. Безобразовцы получали наместничество как красивую форму. Мы получали реальное содержание.
Куропаткин слушал, кивал, перебивал, уточнял, иногда записывал в маленькую книжечку.
— Николай Иванович. Это стройно. Очень стройно. У меня единственный вопрос. Витте — это пройдёт?
— Пройдёт. Витте нужно другое. У него главная забота — финансовая часть, КВЖД, переселение. Если в нашем варианте финансы остаются за Министерством финансов, без наместника между, Витте поддержит.
— А Ламздорф?
— Ламздорф нейтрален. У него дипломатия формально не наша. Если ему оставить внешние сношения с японцами в его руках, он не будет возражать. Безобразов через наместника может лезть в дипломатию, и Ламздорф этого боится. У нас в нашем варианте наместник в дипломатию не лезет. Ламздорф за нас.
— А Плеве?
Куропаткин поморщился.
— Плеве — другая статья. Плеве Безобразова, может, и не любит, но на меня и на Витте у него давнее недоброе чувство. Плеве пойдёт против нас просто для удовольствия.
— А ему на совещании что, слово?
— Он министр внутренних дел. Полицейские дела на Дальнем Востоке формально через него. Он голос имеет.
Я подумал. Помолчал. Сказал медленно:
— Алексей Николаевич. Плеве оставьте мне.
Куропаткин посмотрел на меня внимательно.
— Что сделаете?
— Не знаю пока. Что-нибудь сделаю.
— Николай Иванович. Прошу Вас. Только не личной стычкой. Плеве мстителен. Не светите своё.
— Не буду.
Мы расстались около десяти. У Куропаткина в передней, прощаясь, я ему сказал:
— Алексей Николаевич. Спасибо, что Вы стоите.
— Стою, Николай Иванович. Стою. Сколько ещё выдержу, не знаю. Но пока стою.
Я не ответил. Молча пожал ему руку. Вышел.
В экипаже на обратном пути смотрел в окно — на белесую петербургскую полночь, на длинные сонные, ещё не уснувшие набережные.
Куропаткин что-то у меня в голове тревожил. Не то, что он сказал. То, как он это сказал.
«Пока стою». Это у Куропаткина в первый раз за всё, что я его помнил. Он раньше говорил «стою» без «пока».
Это значило, что у него что-то внутренне поплыло.
Шестого июля я посетил Витте.
Витте принял меня у себя в министерстве, на Мойке, в своём огромном кабинете с тяжёлой казённой мебелью красного дерева и с большим портретом покойного государя Александра Третьего над столом. Витте за прошлый год постарел заметнее, чем Куропаткин. У него обозначились мешки под глазами, и в усах пробилась резкая седина. Но энергия была та же. Он встретил меня крепким рукопожатием, посадил в кресло, сам сел напротив, не за стол.
— Николай Иванович. Куропаткин у Вас был?
— Был, Сергей Юльевич.
— Хорошо. Тогда мне Вам не надо рассказывать. Что намерены на совещании?
Я изложил наш с Куропаткиным план. Витте слушал внимательно, с прищуренным правым глазом, как он слушал всё деловое. Когда я закончил, он молчал секунд десять. Потом сказал:
— Поддержу.
— Спасибо, Сергей Юльевич.
— Только добавлю. Я на совещании буду не изящничать. Я Безобразова публично назову авантюристом. Чтобы у государя в голове это слово застряло.
— Сергей Юльевич. Вы рискуете.
— Рискую. Но мне терять нечего. Государь уже, поверьте, со мной внутренне простился. Я на своём посту последний год, может, последние полгода. Это я знаю точно. Он меня заменит на министра уступчивого. Поэтому я последнее, что в моих силах, сделаю крупно, а не мелко.
Я долго смотрел на Витте.
— Сергей Юльевич. Если Вы уйдёте, кто остаётся?
— Куропаткин пока стоит. Ламздорф нейтрален, как мокрая тряпка. Плеве против. Дурново где-то рядом, не понимаю где. И — Вы.
— Я на Дальнем Востоке.
— Вы на Дальнем Востоке пока. После я хотел бы, чтобы Вы были здесь.
— Сергей Юльевич. Здесь не моё место.
— Может быть. Может быть, не Ваше. Я посмотрю после совещания.
Мы простились без особенной теплоты, но твёрдо. Витте на прощание сказал:
— Николай Иванович. Если Безобразов на совещании Вас попробует задеть лично, отвечайте резко. Не церемоньтесь. Государь этого даже хочет, в глубине души. Он Безобразова устал, но не имеет мужества его оборвать. Если Вы оборвёте, у государя внутри отзовётся.
— Понял, Сергей Юльевич.
Я вышел на Мойку к двенадцати дня. Жара стояла. Я снял шинель, перекинул через руку, пошёл пешком до гостиницы. По дороге думал не о Витте и не о совещании.
Думал о том, что когда я приеду в Хабаровск, нужно будет Соломину сказать собирать документы иначе. Не в трёх папках, а в семи. Каждое направление отдельно. И каждое с дублирующей копией. Потому что впереди Петербург будет вытряхиваться, и могут потребоваться самые разные справки, в самые разные кабинеты, в самые разные стороны.
Седьмого июля я провёл в гольдмановском доме.
Иосиф Маркович Гольдман, старый еврейский интеллигент, частный поверенный по гражданским делам, с длинным мягким лицом, с седой раздвоённой бородой, с тёплыми тёмными глазами под пенсне, с тонкими руками в коричневых старческих пятнах. Я с ним познакомился прошлой осенью, через Кречетова, который Гольдману писал из Хабаровска как старому товарищу по семидесятым годам. У Гольдмана я был два раза за прошлую поездку: один раз официально (он юридически оформил мне доверенность на хабаровский переселенческий благотворительный фонд) и один раз неофициально, поздним вечером, у него на квартире, в его маленьком кабинете, заставленном книгами на четырёх языках, под жёлтой лампой.
Сегодня я приехал снова поздним вечером, в извозчике, без всякой свиты. Артемия оставил у себя в гостинице, Будберга отпустил на свободные вечера. Адрес: Литейный, дом сорок один, квартира восемь.
Гольдман встретил меня сам, открыв дверь. Поклонился по-старосветски, чуть наклонив голову.
— Николай Иванович. Я Вас ждал.
— Иосиф Маркович.
Он провёл меня через тёмную переднюю с вешалкой, заваленной чужими пальто и шинелями (у Гольдмана постоянно ходили клиенты, и квартира была сквозная), в его кабинет. Там горела одна жёлтая лампа на столе. Расставлена была простая еда: чёрный хлеб, селёдка, варёные яйца, рюмки, графин водки. Мы садились за стол, как старые знакомые, без всяких чинов.