Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Глава 12. После обряда

Старый дуб молчал.

После всего, что произошло, это молчание казалось почти невозможным. Ещё недавно земля под ним ходила волнами, корни поднимались из глубины, словно хотели схватить небо, а чёрное дупло раскрывалось, как пасть, в которую мог провалиться весь Северный бор вместе с Заречьем, заводью, мельницей, болотом и всеми, кто в это утро совершенно не планировал спасать мир от древнего корневого безобразия.

Теперь дуб стоял неподвижно. Огромный, потемневший, со стволом, иссечённым трещинами, он больше не казался только страшным. Усталость проступала даже в его коре. Корни опустились обратно в землю, дупло затянулось тёмной складкой, а на одной из высоких ветвей, там, где ещё недавно чернела сухая древесина, проклюнулась тонкая зелёная поросль.

Марья смотрела на неё и не сразу понимала, что чувствует.

Радость? Да, наверное. Страх отступил, хотя ещё держался где-то под рёбрами холодным комом. Злость тоже не ушла до конца, потому что за один день, как выяснилось, можно отменить навязанную свадьбу, закрыть старое зло под корнями и всё равно хотеть кого-нибудь стукнуть — желательно того, кто первым произнесёт слово «судьба».

Но сильнее всего была пустота на запястье.

Марья подняла руку и провела большим пальцем по коже. Брачной нити не было. Союзная светлая связь, которую они с Велеславом держали сами, тоже погасла, едва земля перестала дрожать. Не осталось ни пут, ни тепла, ни привычного натяжения, которое последние дни раздражало, бесило, мешало и при этом постоянно напоминало, где рядом находится Велеслав.

Теперь рука принадлежала только ей.

Так и должно было быть.

Марья знала это твёрдо. И всё равно почему-то поймала себя на том, что прислушивается к отсутствию.

Велеслав стоял рядом. Не слишком близко, не слишком далеко. Он заметил её движение, но ничего не сказал. Не спросил, больно ли. Не начал объяснять, что всё закончилось. Не полез в ту тишину, которую она сама ещё не успела понять.

Это было непривычно правильно.

С другой стороны поляны Клава сидела на пне, вся в тине, с растрёпанными зелёными волосами и мокрой берестяной тетрадкой, которую прижимала к груди так, будто это был последний свидетель великого торжества, сорвавшегося по вине обстоятельств, здравого смысла и Марьиного характера.

— Такая была битва, — печально прошептала кикимора. — А фату так и не надели.

Марья медленно повернула голову.

— Клава.

— Я не сказала «свадебную», — быстро уточнила та. — Просто фату. В широком, декоративном смысле.

— Если ты сейчас ещё раз произнесёшь это слово, я завяжу ею Корневище обратно. Для надёжности.

Клава подумала, вздохнула и прижала тетрадку крепче.

— Тогда я буду говорить «дымка». Декоративная дымка. Очень безопасное слово.

— Пока ты его не используешь, да.

Яга, стоявшая у самого дуба, хмыкнула. На ней не было ни торжества, ни удивления, ни облегчения в человеческом смысле. Только усталая внимательность той, кто слишком много раз видела, как беду закрывали не навсегда, а до следующего глупца с болью в сердце и чужими вещами в руках.

— Корневище снова спит, — сказала она. — Не мертво. Не уничтожено. Но глубоко заперто. И теперь держит его не старый страх, а новый договор.

Параска перекрестилась так широко, что едва не задела локтем Тихона. Тот стоял за Марьей, маленький, перепачканный сажей и землёй, и выглядел так, словно за последние сутки наконец понял: если домовой решил устроить хозяйке счастье без хозяйки, то получит не счастье, а Лешего, кикимору, каравай, Корневище и пожизненную обязанность думать перед тем, как прятать сапоги.

Фрол у влажного края поляны ворчливо приглаживал тину в бороде. Меланья, которой наконец разрешили петь в трещину под дубом, теперь стояла с таким возвышенным видом, будто спасла мир исключительно силой искусства. Деревенские мужики переминались с ноги на ногу, не зная, можно ли уже радоваться или ещё надо держать вилы торжественно.

Велеслав посмотрел на Марью.

— Без тебя бы не вышло.

Он сказал это просто. Без величавого поклона, без древних лесных слов, без мрачного пафоса, от которого у Марьи обычно чесалась ладонь.

От этого стало сложнее ответить грубо.

Она всё равно справилась.

— Запомни, — сказала Марья. — Мне иногда можно быть полезной без брачной нити.

Велеслав чуть склонил голову.

— Я запомнил.

И почему-то именно это короткое признание оказалось приятнее, чем должно было.

У основания дуба тихо сидела Агафья.

На ней словно за ночь высохла вся прежняя мягкость. Платок сбился, лицо осунулось, руки лежали на коленях, а на руках — детская рубашка Оленки. Та самая, выцветшая, маленькая, хранившая запах не ребёнка, конечно, а памяти, которую слишком долго держали у сердца и не давали ей стать прошлым.

Агафья не плакала. Слёзы, видно, закончились ещё там, у открытой трещины, когда голос, похожий на Оленкин, попросил отпустить. Теперь она просто сидела и смотрела на корни, будто наконец увидела не дверь к дочери, а то место, куда почти впустила чужую древнюю жадность.

Марья подошла к ней не сразу.

Все ждали. Даже Клава перестала шуршать тетрадкой. Тихон втянул голову в плечи, Параска сжала губы, а Велеслав сделал едва заметное движение, словно хотел быть рядом, но остановился. Дальше Марья должна была идти сама.

Агафья подняла взгляд первой.

— Я украла у тебя волю.

Голос у неё был глухой. Без привычной ласковой округлости, без пословиц, без мягкой улыбки, которой она раньше прикрывала каждую чужую границу.

— Да, — сказала Марья.

Агафья опустила глаза на рубашку.

— Я назвала это судьбой.

— Да.

— Я не прошу прощения. Не имею права.

Марья долго молчала.

Ей хотелось злиться. Очень хотелось. Проще было бы накричать, вырвать рубашку, бросить Агафье в лицо все слова, которые копились с того самого колодца, где мягкая рука поправила травинку в её корзине. Проще было бы сделать из Агафьи злодейку без боли, без лица, без пустой детской кружки в доме.

Но перед ней сидела женщина, которая потеряла ребёнка, а потом позволила чужой силе носить его голос. Это не отменяло вины. Не смягчало украденного согласия. Не возвращало Марье спокойного утра, венка, права пройти в лес просто за травами, а не в чужой обряд.

Но делало правду сложнее.

— Прощение не выдают сразу, — сказала Марья наконец. — Это не отвар от кашля. Выпил ложку — и полегчало. Ты сделала больно не только мне. Ты открыла дверь тому, что могло забрать деревню, лес, заводь и всех, кто попался бы под корни.

Агафья кивнула.

— Знаю.

— Нет, — Марья покачала головой. — Теперь знаешь. А тогда ты не знала. Тогда ты решила, что твоя боль важнее чужой воли.

Агафья закрыла глаза, будто каждое слово ложилось туда, где уже ничего нельзя было защитить.

Велеслав подошёл ближе.

— Её нужно отдать лесному суду.

Агафья даже не вздрогнула. Похоже, ей было всё равно, кто будет судить — лес, деревня или собственная память, которая уже начала и явно не собиралась останавливаться.

Марья повернулась к Велеславу.

— Нет.

Он посмотрел на неё внимательно.

— Она открыла путь Корневищу.

— И начала среди людей. Через сваху, через домового, через деревенские слухи, через каравай. Значит, перед людьми тоже ответит.

Яга хмыкнула.

— И перед лесом. Одно другому не мешает.

— Значит, так, — сказала Марья. — Агафья остаётся жива. Но свахой больше не будет. Никогда. Ни одной нитки, ни одного венка, ни одного «судьба лучше знает». Год у Яги на границе. Пусть чистит старые знаки, восстанавливает рябиновые обереги и помогает тем, кого лесные шёпоты попытаются обмануть.

Яга прищурилась.

— Год?

— Мало?

— Для начала сойдёт.

Клава подняла руку.

— А можно ей выдать дорожную ленту очищения? У меня есть болотная, очень символичная.

42
{"b":"969373","o":1}