Он развернулся и быстро пошёл по коридору, не оглядываясь. Шаги его на мягком ковровом покрытии были почти беззвучными, и через несколько секунд он скрылся за поворотом, направляясь к лестнице.
Я закрыл дверь. Замок. Два оборота. Цепочка.
Тишина.
— Ну? — спросил я вслух, обращаясь к пустому потолку.
Хлопок, и Фырк материализовался на каминной полке, скрестив лапы на груди и задумчиво пожёвывая нижнюю губу.
— Чистый, — сказал он. — Никакого двойного дна. Парень напуган до мокрых подштанников, у него аура трясётся, как у кролика перед удавом, но вранья нет. Ментального контроля нет. Никаких меток, маячков или следящих конструктов. Я проверил дважды.
Он помолчал и добавил, уже другим тоном:
— Знаешь, двуногий, мне иногда кажется, что ты собираешь вокруг себя таких людей, как магнит собирает гвозди. Идеалистов, которые не умеют вовремя заткнуться и сидеть тихо. Ордынская, Семён, теперь вот этот рыжий. Тебе не кажется, что это закономерность?
— Мне кажется, что нам нужно спать, — сказал я. — Через пять с половиной часов мы должны быть у служебного входа в сектор D.
— Спать! — Фырк фыркнул с таким возмущением, словно я предложил ему что-то неприличное. — Да после такого адреналинового коктейля ты заснёшь, как же. Будешь лежать и пялиться в потолок, прокручивая в голове сценарии того, что может пойти не так. Я тебя знаю.
Он был прав. Но вслух я этого не сказал.
— Илья Григорьевич, — Ордынская сидела на полу среди разложенных бумаг и держала в руках стопку листов с характерным водяным знаком отделения нефрологии. — Нашла. Протокол магической фильтрации, три процедуры за последний месяц. Параметры диализата, схема седации, график витальных функций во время процедуры. Здесь всё.
Я сел рядом с ней и протянул руку за листами.
За окном лондонская ночь стояла непроницаемой стеной, и дождь не прекращался, и до рассвета оставалось ещё далеко. Но впервые за этот бесконечный день у меня появилось то, чего не было ещё час назад.
Надежда и план.
Мы работали ещё минут сорок. Я пролистал протоколы гемодиализа, вникая в схему седации. Ничего экзотического, но детали важны: мне нужно было понимать, в каком состоянии будет пациент, когда я начну работать.
Ордынская подавала мне листы, и мы негромко обсуждали цифры, перебрасываясь короткими репликами. Она хорошо держалась.
Я ловил себя на мысли, что за последние сутки она повзрослела на несколько лет.
Когда с протоколами было покончено, я опустился на колени и начал собирать остальные документы с ковра. Методично, стопка за стопкой: биохимия отдельно, инструментальная диагностика отдельно, заключения консультантов отдельно. Ордынская работала рядом, складывая листы в ровные пачки и передавая их мне.
— Илья Григорьевич, — она заговорила тихо, не поднимая головы от бумаг, и голос её звучал так, словно она долго решалась и наконец решилась. — Вы ему верите? Этому Пендлтону?
Я застегнул молнию кожаной папки и положил её на журнальный столик.
— Фырк говорит, что он чист. Этого достаточно.
— А если нет? Если нас там схватят?
Разумный вопрос. И честный, что важнее. Она не пыталась казаться храбрее, чем была, и я это ценил.
— Тогда у нас будут большие неприятности, — сказал я. Не стал смягчать формулировку, потому что она заслуживала правды. — Но у нас нет выбора, Лена. Если мы улетим завтра утром — пациент труп. Ещё два-три месяца, и компенсаторные механизмы рухнут, и тогда уже никакой диализ не поможет.
Ордынская медленно кивнула. Она сложила последние листы, разгладила их ладонью и аккуратно подсунула под папку.
— Тогда я иду с вами, — произнесла она. И мне не потребовалось никакого Сонара, чтобы увидеть, чего ей стоило это спокойствие.
— Ложись спать. Завтра будет тяжёлый день.
Она поднялась, одёрнула помятую юбку и направилась к двери смежного номера. На пороге остановилась и обернулась.
— Илья Григорьевич. А вы сами когда ляжете?
— Скоро.
Она посмотрела на меня долгим, серьёзным взглядом, в котором ясно читалось сомнение в моей искренности, но спорить не стала. Дверь закрылась за ней с тихим щелчком.
Я остался один. Если не считать Фырка, который сидел на каминной полке и наблюдал за мной с выражением мохнатого всезнающего будды.
— Не смотри на меня так, — сказал я, доставая телефон из кармана.
— Я не смотрю. Я созерцаю. Разница принципиальная.
Я выставил будильник на шесть утра. Потом сел на край кровати, стянул ботинки, не развязывая шнурков, и лёг поверх покрывала. Раздеваться не было смысла — через пять часов подъём, а засыпать в костюме я научился ещё в ординатуре той, прошлой жизни, когда тридцатишестичасовые дежурства считались нормой, а горизонтальная поверхность любого типа воспринималась как роскошь.
Закинул руки за голову и уставился в потолок. Мозг работал, перебирая варианты, просчитывая маршруты и риски, выстраивая план завтрашнего осмотра.
Что-то тёплое и мягкое ткнулось мне в плечо. Фырк спрыгнул с каминной полки и, пробежав по покрывалу мелкими лапами, устроился на соседней подушке. Свернулся клубочком, обхватил хвостом нос и прикрыл глаза.
— Двуногий, — пробормотал он сонным голосом, — я тебя очень прошу. Не думай так громко. У меня от твоих мыслей изжога.
Через минуту он засопел, тихо и ровно. И я остался наедине с лондонской ночью, лепным потолком и списком вопросов, на которые у меня пока не было ответов.
В какой-то момент я всё-таки провалился в сон. Не помню когда, не помню как. Просто потолок поплыл, превратился в размытое белое пятно, и следующее, что я услышал, был резкий, злой писк будильника.
Шесть утра. Я открыл глаза и сел одним движением. Тело протестовало — затёкшие от неудобной позы мышцы, тупая боль в шее от жёсткой подушки, сухость во рту. Я проигнорировал всё это и встал.
Фырк на соседней подушке даже не шевельнулся. Только ухо дёрнулось, как у кота, отмахивающегося от мухи.
— Подъём, — сказал я.
— Нет, — ответил он, не открывая глаз.
— Через два с половиной часа мы должны быть у служебного входа.
— Значит, у меня есть еще два часа двадцать девять минут. Я вас догоню.
Спорить с ним по утрам было занятием бессмысленным, поэтому я оставил его на подушке и прошёл в ванную.
Умывался долго, методично, чувствуя, как холод проникает внутрь, подтягивая сосуды, разгоняя кровь. Старый приём, проверенный сотнями дежурств.
Потом зеркало. Лицо в отражении выглядело помято, но терпимо.
Я расчесал волосы, затянул галстук. Одёрнул пиджак, провёл ладонью по лацканам. Несвежий костюм, но для задворков госпиталя сойдёт.
Вернулся в комнату. Медицинский чемоданчик стоял у кресла, там, где его оставила Ордынская. Я поднял его, положил на стол и открыл.
Щелчок застёжек прозвучал в утренней тишине гулко, как взвод курка. Стетоскоп на месте. Перкуссионный молоточек. Портативный пульсоксиметр. Набор для забора крови, если понадобится. Фонарик с узким лучом для проверки зрачковых реакций.
Всё было на месте, всё лежало в своих гнёздах, упорядоченное и готовое к работе. Но главный мой инструмент Сонар никакого чемоданчика не требовал.
Я защёлкнул замки и поставил чемоданчик у двери.
Дверь смежного номера приоткрылась, и в проёме показалась Ордынская. Волосы собраны в тугой хвост, лицо бледное, но глаза ясные. Она переоделась в свежую блузку и брюки. Выглядела она собранной и решительной. Ну и чуть испуганной, пожалуй, но это было нормально.
— Доброе утро, — сказала она.
— Доброе, — ответил я. — Готова?
Она кивнула.
— Тогда ждём Чилтона. Я ему написал. Он должен появиться к семи.
Мы ждали молча. Ордынская стояла у окна и смотрела на серый, дождливый Лондон, просыпающийся за стеклом. Я сидел в кресле и листал протоколы седации, хотя уже знал их наизусть.
Фырк наконец соизволил проснуться, потянулся, зевнул, продемонстрировав крошечные, но острые зубы, и перешёл в астральную форму.