Не знаю почему, но слово «весна» тянет за собой неизъяснимое множество ассоциаций, порою, совершенно странных и неожиданных. Например, передо мною зачем-то возникает образ Дельвига, ленивого и беззаботного, но в то же время неистощимого в бескорыстной помощи друзьям и бурлящего разнообразными замыслами и идеями. Рядом с ним также высвечивается и образ его жены, бесконечно влюбчивой и привечающей всякого, на неё смотрящего. И как объяснить, что только весною, меня не покидает ощущение, что бодрящие ветры, дующие с разных сторон света, несут в себе дыхание оставленных мной уголков земли, где я некогда жил и где случалось встречать самые разные вёсны, как наполненные полуденным зноем, так и богатые нетающими снегами.
Размышляя о весне, о присущих ей бесконечных преображениях и её сокровенных смыслах, мне иногда вспоминается ловкий фокусник, которого я некогда видел в детстве в городском клубе. Он мог незаметно менять свой облик, угадывать чужие имена, доставать из пустых ёмкостей разнообразные предметы, не забывая при этом манерно паясничать и кривляться. Казалось бы, как можно увязывать ухищрения искусного трюкача с преображением стылой земли в цветущие острова, покрытые бархатным первоцветом; с перевоплощением кустов и деревьев, получивших себе яркие пушистые кроны; с внезапным появлением птиц, призванных с далёкого юга… Но только душе не прикажешь, что можно соотносить и сравнивать, а что – нет. «В счастье есть обманчивое что-то…», – сказал поэт, правда не уточнив «что». И в чудесах весны тоже очень много этого неразгаданного и неизъяснимого.
Люди, в своём большинстве, безотчётно приветствуют и ждут весну. А мне весною невесело и бесприютно. Хотя воздух весною дразнит несбыточным и пьянит будущим. Хочется дышать глубже и беспрестанно мечтать. Но я, как в детстве, смотрю на все проделки весны, происходящие на сцене бытия, со своего последнего ряда и лишь изредка аплодирую её концептуальному искусству.
Искусство, по мысли Шкловского, призвано остранять вещи, делать их особенными, выходящими за грань привычного восприятия. Не думаю, что у осени или зимы не достанет того же искуса, который наличествует у весны, но вопреки весне, принимая их иллюзорные посулы, никогда почему-то не чувствуешь себя обманутым. На ум сразу же приходят зароки зимы, когда она подходит к новогоднему кануну в образе сурового Деда Мороза с его объёмным заплечным мешком: «Сыплет орехи, деньги считает, шубой шумит, всем наделяет, всё обещает, только сердит». Да, легко и радостно слышать шуршание его шубы, но верить его обещаниям совсем необязательно, как необязательно верить любому высокому искусству. А весна призывает верить ей по-настоящему, потому что говорит о сокровенном. Оттого её иллюзии способны врастать в судьбы, менять дихотомию добра и зла, переориентировать стремления и переставлять знаки у привычных и, казалось бы, вполне понятных вещей.
Однако в чём несравнима весна, так это в чистоте и прозрачности формируемого ею пространства, будь то городская среда с нагромождением зданий и проводов, или лесные чащобы с их хитросплетением трав и деревьев. У весны не бывает ни жаркого марева лета, ни морозной дымки зимы, ни зябкого тумана осени. Воздух весны чист и прозрачен, и всё вокруг кажется нарядным и праздничным, представая во всей своей первозданной красе, неомрачённой никаким флёром. Как это ни покажется странным, но такое же очищение происходит и с памятью: из её сокрытых глубин вдруг являются лица тех, с кем тебя давно уже разлучило своенравное время – лица прежних школьных друзей, институтских товарищей, полузабытых коллег и знакомых. Зачем-то тянут к себе тесные дворы детства, городские окраины, тихие закоулки и парки, словно ты там что-то забыл когда-то и вот теперь, посетив, собираешься вспомнить.
Несмотря на всю свою приятную наружность, у весны резкий и пронзительный голос. В её быстрой речи преобладают взрывные согласные, предложения у неё ясные и короткие, а все её глаголы используются исключительно в повелительном наклонении. Но записывать за ней – никак не получается. Маяковский убеждал, что о весне надо писать весною, но я рискнул ослушаться классика, поскольку совсем не знаю и не понимаю её языка. Как, впрочем, и саму весну. Вопрос, который я поставил в начале, так для меня и остаётся вопросом: «Что же это всё-таки такое – календарная весна года?»
С мыслями о чём-то большем. На Большой Зеленина
Художник Станислав Басараб любил писать портреты домов, причём делал это по всем правилам портретного искусства, передавая в каждом изображении не только подлинный характер и неповторимые внешние особенности выбранной архитектурной модели, но и подчёркивая тот непосредственный статус, который изображаемое строение занимало в городской среде. И он, как истинный портретист, несказанно удивлялся тому, что я не желал следовать его примеру, а отдавал дань такому незамысловатому жанру, как городской пейзаж.
Сложно сказать, какой район города внёс больший вклад в создание портретной галереи Станислава Басараба. Но точно знаю, что многие его «типажи» родом с Петроградки, где мы с ним частенько бродили вместе в поисках подходящей натуры и всегда находили то, что потом уносили с собой, запечатлев увиденное в карандаше и красках.
В своих предпочтениях мы почти никогда не сходились и подчас писали город, стоя спиной друг к другу. Наши вкусы сошлись, пожалуй, только на доме номер двадцать восемь по Большой Зеленина. Станислав неспешно обдумывал образный строй предстоящей портретной работы, а я долго не мог уловить внятного звучания городского мотива, в который планировал вписать понравившийся мне дом.
Однако нашим планам не суждено было сбыться. Станислав так и не успел приступить к задуманному, а я, в знак почтения к памяти рано ушедшего художника, и вовсе отказался от этой затеи. Но мой интерес к дому на Большой Зеленина никуда не делся, и я старался узнать как можно больше и об истории этого здания, и о том, кто там жил и что там вообще происходило. Особенно меня впечатляли огромные мансардные окна, говорящие о наличии на верхотуре здания больших мастерских, принадлежащих художникам, и, конечно, красочное мозаичное панно, опирающееся на округлые наличники-архивольты четвёртого этажа. Вечером, когда солнце ещё не успело зайти за горизонт, а окна лицевого фасада уже наполнялись электричеством, дом становился похожим на грандиозную картину, заключённую в объёмную раму земли и неба.
Как я и предполагал, здание было спроектировано архитектором, причастным к искусству станковой и монументальной живописи. Оно стало первой серьёзной работой талантливого архитектора Фридриха Августа фон Постельса, посвятившего себя не только архитектуре, но и живописи, графике, дизайну малых архитектурных форм и интерьеров. Здание было построено для любителя изящных искусств герцога Николая Лейхтенбергского, который мечтал заселить его творческими людьми, поэтами и художниками, соорудив для последних светлые и просторные мастерские. Так оно и вышло – здание заселили художники и люди других творческих профессий, создав притягательный центр для всех тех, кому была интересна городская культура, и кто был непосредственно к ней причастен. Чьи только руки не прикасались к входной дубовой двери дома, над которой парили две изящные музы, грациозно приветствующие всякого сюда входящего. Всех перечислить попросту невозможно, но гений этого места хорошо помнит и Леонида Андреева, и Ивана Бунина, и Александра Куприна, и Викентия Вересаева, и Александра Блока, а ещё множество других, пускай не столь известных, но хорошо знакомых здешнему genius loci, для которого все важны и все значимы. И надо же было такому случиться, что имена всех причастных к этому месту не канули в Лету, а сохранились в семейных и государственных архивах. Причиной тому послужила архитектурная ценность возведённого здания, получившего помимо наименования «доходного дома герцога Лейхтенбергского», ещё и своё номенклатурное обозначение – «дом на Большой Зеленина, 26-б». Впоследствии, правда, номер дома несколько изменился, прибавив к себе две единички и утратив путающую почтальонов приставную литеру.