Нельзя сказать, что я никогда не испытывал легкомысленного ощущения очарования беспечной городской сутолоки, когда свободный от любых забот бесцельно вовлекался в общее движение, радуясь солнцу, погожему дню лета и осенившему меня душевному покою. Возможно, и такое чувство достойно того, чтобы заискриться красками на холсте, но завернул-то я в тот двор в поиске совершенно другого! Правда, в очищенной от красочных наслоений работе звучала уже не одинокая песнь питерского двора, а слышалась настоящая оратория летнего полдня, исполненная хором разноголосых участников, состоящего как из степенных старожилов центра, так и дерзких новичков с городских окраин. С мыслью вновь забраться на высокий подиум перед пюпитром с городской партитурой и снова собрать всех в единый согласный хор, я направился на знакомый шестой этаж дома в приглянувшемся мне дворе.
* * *
Подо мной вновь искрился и переливался разными красками шумящий и беспокойный город. Он ловил пробегающие мгновения и переплавлял их в света, тени, звуки и наполненные величием паузы тишины. В раскинувшейся внизу картине, кажется, смешалось всё: и спешащие по своим делам люди, и тени великих, некогда шествовавших по этим мостовым, и скромные строения, сосуществующие с великолепными дворцами, и редкой красоты особняки, вклинившиеся в привычную тесноту рядовой застройки. И отовсюду к небу тянулись липы и тополя, повсеместно выравнивая тёмной зеленью своих крон мерцающую пестроту городского пейзажа.
«Зачем я в Петербурге? по какому случаю? – вспомнились мне строки из “Дневника провинциала” Евгения Поселянина. – Мы, провинциалы, устремляемся в Петербург как-то инстинктивно. Сидим-сидим – и вдруг тронемся… Как будто Петербург сам собою, одним своим именем, своими улицами, туманом и слякотью должен что-то разрешить, на что-то пролить свет. Что разрешить? на что пролить свет? этого ни один провинциал никогда не пробует себе уяснить, а просто-напросто, с бессознательною уверенностью твердит себе: вот ужо, съезжу в Петербург, и тогда… Что тогда?»
Верно, и «что тогда?» Этот вопрос благочестивого писателя Поселянина я всегда ставил перед собой, когда отвлекаясь от повседневных забот, прикасался к тому, что было исполнено особого духовного смысла, будь то книги, разбирающие фундаментальные проблемы человеческого бытия или те же картины, существование которых не только оправдано, но даже необходимо.
Этот вопрос редко когда звучал прямо, обычно он растекался и множился, облекаясь в совершенно отвлечённые формы, но в нём никогда не исчезало неизменяемое наречие «зачем». И сейчас я обязан был оправдаться за потраченное своё и чужое время, за неразрушаемые краски, способные переживать вечность, за чистый и белоснежный холст, который в талантливых и умелых руках может превратиться в шедевр и, наконец, за этот неповторимый день лета. Мне представлялось, что моего ответа ждут все эти низлежащие дворы с липами и тополями, оживлённые улицы со спешащими людьми, трубы и башенки, задевающие своими макушками плывущие облака.
Рука больше не слушала ликующих красок невского полдня, наверное, ей припомнились дружные хороводы берёз вокруг панельных многоэтажек, медленная зелёная река моей тихой далёкой родины и безлесные холмы, увитые плотным изумрудным ковром брусники и костяники.
Вскоре яркие пятна на моём холсте обзавелись зелёными кружевами листвы, а зелёному я, вслед за Ольгой Берггольц, неосознанно приписывал «знак свободного пути», почитая его так же, как и во всей европейской геральдике, символом надежды и неистребимой веры в торжество разумного, доброго, вечного. Партию первой скрипки в живописном звучании я отписал Природе, отдавая дань её могуществу и преобразующей силе, в то время как человеческому присутствию и делу его рук отвёл роль остальных струнных, духовых и ударных. Они, сокрытые зелёным флёром листвы, с верой и упованием устремляли свои взоры в голубое небо, хранящее все тайны Вселенной и определяющее их судьбы.
Господствующий зелёный стушевал надменное городское величие, передружил все дворы, обособил улицы и поглотил окраины. Хозяйка квартиры только покачала головой – утверждать, что в работе не чувствовалось авторского присутствия у неё больше не было аргументов. Однако она не увидела на холсте тот город, на который она любила смотреть из своего окна и который желала увидеть запечатлённым в красках. Я был разочарован тоже, и не столько работой, сколько сдержанностью и безразличием своего единственного зрителя и в какой-то мере – заказчика.
Спустившись во двор и подойдя к первоначальной точке, откуда я начинал работу, я был удивлён, что после двух сеансов с птичьего горизонта, я уже по-другому воспринял некогда увлёкший меня городской мотив. В оркестр красок, поразивший меня своим мажорным звучанием во время первого сеанса, когда я стоял на высоком подиуме дирижёра, вторгалась чудная зелёная волна с дивными природными нотами от вековых лип и группы тополей, прижавшихся к стене, от которой падала глухая чернильная тень. Я понял, что моему холсту вновь предстоит зачистка мастихином и после просушки мне снова будет нужно вернуться сюда, чтобы исполнить то, зачем я так долго искал этот тихий двор, сокрытый в городском лабиринте оживлённых улиц.
* * *
Я не вполне понимаю, что означает выражение «пребывать в прелести», но именно такими словами смог бы описать свои ощущения от работы на пленэре. Радость переполняет меня, когда я наблюдаю, как под моим пристальным взглядом всё вокруг оживает и вступает со мной в долгий и увлекательный диалог. Здесь не бывает ничего незначимого, неинтересного, мелкого – любая деталь может привлечь внимание и стать тем центром, вокруг которого будет собираться всё остальное. И в этом мне старается помочь и сам город, выстраивая в перспективах улиц свои замысловатые композиции, подсвечивая здания и деревья, пестря стаффажем на набережных и площадях, списывая планы и обставляя пространство заборами и решётками так, чтобы я вдруг не стал где попало.
Случилось так, что мир разделился для меня на две неравновесных части. В одной из них всё предостерегало меня от того, чтобы я не впадал в прелесть и держался подальше от холстов и красок, зато в другой я забывал все данные мне наказы и увещевания, а вместе с ними и всё на свете: близких и дальних, друзей и знакомых. Пребывать в прелести было радостно и легко: там вечерами по земле скользили длинные цветные тени, утром рассветное солнце заливало ликующим светом разбуженные дома, а тополя и липы дарили мне задушевный зелёный шум и завязывали в ветвистых кронах заметы и образы узелками на память…
Люди обычно обижались на меня, считая меня гордым и равнодушным, а я жалел их оттого, что они не могли или не хотели понять, что источник душевной радости необязательно должен находиться там, где обычно принято его искать. Ни с чем не сравнимое чувство посещало меня тогда, когда я, посредством кистей и красок, беседовал с городом, говорил с ним о призвании, о смыслах, о сокровенном и о непостижимых таинствах бытия.
Значительно позже я осознал, что художники разделяются по живописным жанрам не по таланту, а согласно своим психотипическим особенностям. К портрету, если того не требует нужда или сложившиеся обстоятельства, приходят неудержимые экстраверты, а пейзаж выбирают упрямые нелюдимы, находящие душевную радость в живой и неживой природе.
Вернувшись на первоначально выбранную площадку в глубине двора, я приступил к третьему сеансу работы над холстом, который после неоднократного соскабливания краски уже напоминал законченное абстрактное полотно с мажорным звучанием светло-зелёного.
Мне вообще нравится зелёный, он, пожалуй, мой самый любимый: и яркий, как семафорные огоньки, и тёмный, как живое пламя крон кипариса. Поэтому писать по имприматуре зелёного цвета было особенно приятно и интересно.
И твердят во всей природе
зелёные огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски…