— Кто она? — спросила Елизавета.
Он улыбнулся одними губами. Плохо.
— Если бы я знал, сидел бы сейчас не здесь.
Ложь. Но не полная. Возможно, он действительно не знал имени. Только роль.
— Кольцо останется у меня, — сказала она. — Пока.
— Вы совершаете ошибку.
— Возможно. Но я хотя бы выбираю её сама.
Дмитрий молча надел перчатку, развернулся и ушёл так резко, будто оставаться ещё на минуту означало бы сказать лишнее. Колокольчик снова дрогнул. В аптеку вошёл холод, а вслед за ним — тот вид тишины, который остаётся после опасного разговора.
Параска выдохнула только тогда, когда за дверью стихли шаги.
— Барышня… — начала она.
— Ни слова никому, — сказала Елизавета.
— Да я что ж, дура совсем? Только…
— Только что?
Параска поколебалась.
— По двору с утра шепчутся.
Вот оно. Началось.
Елизавета медленно убрала кольцо в карман платья.
— О чём?
— Да разное. Что вас в княжеский дом зовут не по делу, а по тайной надобности. Что покойная барыня перед смертью только вас и требовала. Что вы у неё какие-то особые капли водили. Что теперь полиция всё равно разберётся. А к обеду ещё добавили, что вас, мол, из реки не просто так вытаскивали.
Каждое слово было как мелкий камень в обуви. Само по себе терпимо. В сумме — способно искалечить походку.
— Кто добавил? — спросила Елизавета.
— Да разве разберёшь, кто первый сказал. Слух — он как мышь в крупе, не поймаешь, а всё уже погрызено.
Фраза была грубоватой, но точной.
До вечера покупателей почти не было.
Те, кто утром заходил спокойно, теперь останавливались у двери с лишней паузой. Одна женщина, увидев внутри Елизавету, вдруг вспомнила, что ей нужно не сюда, а «через квартал». Конторщик, прежде говоривший громко и быстро, сегодня взял микстуру и дважды переспросил цену так, словно хотел запомнить не её, а голос хозяйки. Старик, бравший раньше порошки для желудка, вовсе не вошёл — только постоял у окна и ушёл, пряча глаза.
Аптека не опустела совсем. Но движение в ней изменилось. Люди теперь приходили не только за помощью — за подтверждением слуха, за взглядом, за поводом потом сказать соседке: «Я её видел».
К вечеру явился полицейский.
Не тот, что приносил тетрадь. Другой — моложе, ниже ростом, с аккуратными усиками и неприятно добросовестным выражением лица. Таких часто считают безопаснее грубых, потому что они не кричат. Но именно они запоминают больше всего.
— Лизавета Павловна Воронцова? — уточнил он, хотя прекрасно знал, к кому пришёл.
— Да.
— Мне велено записать ваши показания относительно ночного взлома, тетради, а также связи вашей лавки с домом покойной княгини Оболенской.
Параска тут же исчезла за занавеской с таким шумом, что стало ясно: слушать будет оттуда.
Елизавета пригласила полицейского к столу в задней комнате. Он сел, достал книжечку, перо и, не поднимая глаз, спросил:
— Как давно вы знали покойную?
— Как клиентку — несколько месяцев.
— Как клиентку только?
— А у вас есть основания полагать иное?
Он записал что-то.
— Кто ещё из дома Оболенских бывал у вас?
— Слуги. Посыльные. Один раз старший управляющий.
— Князь Алексей Оболенский?
— Был здесь.
— Часто?
— Достаточно, чтобы вы уже об этом знали без меня.
Он впервые поднял на неё глаза. Холодные. Чистые. Почти без злобы. И оттого неприятнее.
— В городе разное говорят, сударыня.
— В городе всегда говорят, когда нечем доказать.
— Иногда говорят именно потому, что доказательства уже идут следом.
Он произнёс это спокойно, и Елизавета поняла: её не запугивают напрямую. Её пробуют на прочность, надеясь, что где-то она сама дрогнет и даст зацепку.
— Записывайте тогда и это, — сказала она. — Взломщик искал не деньги и не препараты. Он искал конкретную тетрадь. Значит, кто-то боялся её содержания сильнее, чем городской огласки.
Полицейский записал и это. Потом спросил:
— Вы знаете, что княгиня перед смертью хотела менять завещание?
— Слухи дошли и до меня.
— И вы не находите странным, что как раз вы были вызваны к ней в последнюю ночь?
— Нахожу. Поэтому и не собираюсь делать вид, будто её смерть — случайность.
Он долго смотрел на неё. Потом закрыл книжечку.
— Благодарю. Пока этого достаточно. Но, полагаю, мы ещё увидимся.
— Не сомневаюсь.
Он встал, поклонился без тепла и ушёл. Только после его ухода Елизавета позволила себе медленно выдохнуть. Визит был коротким, но оставил после себя усталость более липкую, чем целый день торговли. Расследование официально ещё не началось как следует — а её уже обложили взглядом, тоном и намёком.
Ночью ей не спалось.
Она сидела у стола, перебирая в уме всё, что имела: кольцо Оболенских, фарфоровый ключик, пластинку с цифрой «4», возвращённую, но прореженную тетрадь, записки княгини, обрывки чужих страхов. Всё это было важно. Всё это не давало главного — ответа, чем именно убили княгиню и как доказать это не себе, а людям, которым нужны бумаги, а не интуиция.
Именно поэтому на следующее утро она отправилась не в дом Оболенских и не к фарфоровщику, а к доктору, чьё лицо уже мелькало в чужой памяти Лизы: круглые очки, запах камфоры, сдержанное неудовольствие человека, который слишком часто лечит последствия чужой глупости.
Судебный медик нашёлся не в роскошном кабинете, а в небольшом флигеле при городской больнице. Звали его Андрей Сергеевич Корсаков. Он оказался моложе, чем она ожидала, — едва за тридцать, высокий, худой, с внимательными серыми глазами и таким видом, будто давно научился уставать молча. На нём был тёмный сюртук, манжеты испачканы чем-то мелом или известью, а на столе рядом лежали книги, стеклянные трубки и неубранная чашка чая.
Когда Елизавета назвала своё имя, он посмотрел на неё пристальнее.
— Лизавета Павловна Воронцова? — переспросил он. — Вы всё-таки решили прийти.
Значит, он знал Лизу. По-своему. Не близко, но достаточно.
— А должна была раньше? — осторожно спросила она.
Он не удивился странности вопроса. Видимо, слух о её падении в воду уже выполнил за неё часть объяснений.
— Вы дважды собирались, — сказал он. — И оба раза передумывали. Последний был в день смерти княгини.
Это мгновенно обострило внимание.
— Почему я собиралась?
— Потому что присылали записку с просьбой о встрече. Я решил, что вы всё же придёте, если дело касается не только вашей аптеки.
Он говорил не как человек, любящий загадки, а как человек, который устал от чужой осторожности. Елизавета оценила это почти с облегчением.
— Тогда я пришла сейчас, — сказала она. — И хочу говорить о смерти княгини Оболенской.
Корсаков молчал недолго.
— Проходите.
Кабинет был маленький, но удивительно собранный. Никакой показной учёности. Всё на своих местах. Она сразу почувствовала нечто знакомое — ту же рабочую честность, которую узнают люди одной профессии, даже если века между ними разные.
— Вы были в доме? — спросил он.
— Была.
— Видели тело?
— Да.
— И считаете, что это не сердце.
— Да.
Он снял очки, протёр их платком и посмотрел на неё уже без стеклянной преграды.
— Тогда мы, по крайней мере, не будем тратить время на вежливую ложь.
Елизавета впервые за последние дни почувствовала почти физическое облегчение.
Она рассказала всё, что могла: синеву губ, след на ложке, сладковатый запах, рвущуюся нехватку воздуха, судорожное напряжение пальцев. Не упомянула только записки и чёрную книгу. Пока рано.
Корсаков слушал, не перебивая. Лишь один раз задал уточняющий вопрос о времени между приёмом настоя и смертью. Когда она закончила, он некоторое время сидел молча, постукивая пальцем по столу.
— Это не обычный аптечный яд, — сказал он наконец.
— Значит, всё-таки яд?
— Вероятнее — редкий состав, маскирующийся под сердечный припадок. При определённой дозе внешне всё очень похоже: резкая слабость, одышка, синюшность, судорожное сжатие кистей, остановка дыхания на фоне как бы сердечной катастрофы. Для небрежного доктора — удобнейшая картина. Особенно если пациентка в возрасте и уже жаловалась на сердце.