Петербург. Не открытка, не музей, не сериал в красивой декорации — живой, холодный, сырой, с затхлым запахом реки и камня. Тяжёлые фасады, чёрные решётки, огни в окнах, редкие вывески с дореформенной орфографией. Чужой город и в то же время мучительно узнаваемый. Ей вдруг пришло в голову, что именно так и должен выглядеть сон, если бы сон был создан не милосердным воображением, а точным, беспощадным умом.
— Осторожнее тут, — сказал Яков Матвеевич, придерживая её под руку на скользком участке. — Вам бы доктора.
Доктора.
От этого слова память снова дёрнулась. Не её собственная — та, другая, непрошеная, принадлежащая Лизе Воронцовой. Мужчина в чёрном пальто, запах камфоры, блеск круглых очков, недовольный голос: «Вы снова переутомились, барышня. Нельзя столько работать одной». Затем — стол, весы, тонкая бумага, коричневые пузырьки. И чужое раздражение, едва сдержанное: нельзя, а кто будет?
Елизавета сбилась с шага.
— Что с вами? — встревожился Лунёв.
— Ничего… просто вспомнилось.
Он заметно обрадовался:
— Вот и ладно. Память вернётся.
Ей хотелось спросить: а если вернётся не только память? Если чужая жизнь начнёт просачиваться в неё по капле, пока от собственной не останется одного имени? Но такой вопрос не задают человеку, который помогает тебе идти по набережной после того, как тебя вытащили из ледяной воды.
— Я… действительно из аптеки? — спросила она вместо этого.
Яков Матвеевич хмыкнул, словно вопрос показался ему странным.
— А то. После смерти Павла Степановича на вас всё и держится. Народ уж привык, что вы за прилавком. Характер у вас, правда… — Он осёкся, глянув на неё. — Был, может, и резковат, но дело вы знали. Это вся округа скажет.
После смерти Павла Степановича. Значит, хозяин умер. Возможно, отец? Дядя? Учитель? Елизавета не стала уточнять. Чем меньше слов, тем меньше шансов выдать себя. Её нынешнее спасение зависело не только от одежды и крыши над головой, но и от умения быстро научиться молчать в нужных местах.
Они свернули с набережной на улицу поуже. Здесь ветер стих, но стало темнее. Снег ложился на мостовую неровным серым слоем, фонари зажигались один за другим — не ярко, а тускло, словно каждый огонёк с трудом пробивался сквозь морозный туман. Над одной из дверей качалась вывеска. Елизавета, ещё издали увидев витиеватые буквы, почувствовала, как сердце ударило сильнее.
«Аптека Лизы Воронцовой» там не значилось. Надпись была старше, строже:
«Провизоръ П. С. Воронцовъ. Аптека и складъ аптекарскихъ товаровъ».
Стекло витрины запотело изнутри. За ним различались тёмные ряды банок, стеклянные колпаки, белёсые коробки. Ничто в мире не могло бы показаться Елизавете одновременно более чужим и более родным.
— Вот и пришли, — сказал Яков Матвеевич. — У вас ключ есть?
Ключ.
Она застыла. Разумеется, ключ должен был быть у Лизы. У Лизы, которую вытащили из Мойки. У Лизы, которая, быть может, сама и шла топиться. Или которую столкнули. Или которая знала, от чего бежит, но не успела.
Елизавета медленно опустила руку в карман платья. Пальцы нащупали мокрую ткань, что-то твёрдое, круглое — монету? — и длинный металлический предмет. Ключ был там.
— Есть, — ответила она почти шёпотом.
Она открывала дверь с тем странным, мучительным чувством, с каким, должно быть, входит в свой дом самозванец, которому выдали чужую судьбу вместе со связкой ключей. Замок поддался не сразу. Потом внутри щёлкнуло, дверь отворилась, и в лицо пахнуло знакомым до дрожи воздухом: спиртовые пары, сушёные травы, пыль, масло, горьковатый дух корней и настоек.
Этот запах пробил её насквозь.
На несколько секунд страх отступил. Аптечный мир был ей понятен — не этот конкретный, старый, почти музейный, а сама его суть: порядок, в котором каждое вещество должно лежать на своём месте; точность, где лишняя капля может стоить здоровья; тишина, наполненная не пустотой, а работой. Здесь, среди стекла и бумаги, ей стало чуть легче дышать.
Яков Матвеевич внёс за ней лампу и огляделся.
Аптека оказалась небольшой, но добротной. За высокой дубовой стойкой тянулись шкафы до потолка; на полках стояли банки с латинскими надписями, коробки, флаконы, цилиндры. Медные весы поблёскивали в полумраке. На одной из стен висели часы с резным футляром. В глубине помещения вёл занавешенный проход в жилую часть или в лабораторию — Елизавета пока не понимала.
— Тепло тут быстро не станет, — заметил Лунёв. — Печь, видать, с утра не топили. Я бы за дворником послал, да поздно уже… вам бы переодеться, барышня.
Переодеться. Да. Она вдруг остро ощутила, как мокрая ткань облепляет тело, как стынет кожа, как каждое движение даётся усилием.
— Благодарю, Яков Матвеевич, — сказала она, стараясь говорить ровно. — Дальше я сама.
Он не спешил уходить.
— Одну вас нынче оставлять нехорошо.
— Я справлюсь.
— Может, за соседкой сбегать? За Агафьей Петровной? Она женщина надёжная.
Соседки, знакомые, люди, которые знают Лизу Воронцову гораздо лучше, чем она сама. Нет. Не сейчас.
— Не нужно, — мягче повторила Елизавета. — Мне просто надо согреться и лечь.
Яков Матвеевич подумал, потом вздохнул:
— Гляжу, норов ваш на месте. Ладно. Но утром пошлю мальчишку узнать, как вы.
Он поставил лампу на стойку и, уже у двери, обернулся:
— И вы, Лизавета Павловна… что бы там ни было… в воду больше не ходите. Никакое горе того не стоит.
После этих слов он ушёл, тихо прикрыв за собой дверь.
Елизавета осталась одна.
Тишина накрыла аптеку не сразу. Сначала она слышала, как удаляются шаги по улице, как звякает где-то конская сбруя, как потрескивает фитиль лампы. Потом всё это отодвинулось, и осталась только тишина помещения, которое слишком долго обходилось без людей. Она была густой, почти осязаемой.
Елизавета медленно сняла тулуп и положила его на стул. Затем оперлась обеими ладонями о стойку и позволила себе наконец закрыть лицо руками.
Это происходило наяву.
Она не знала, почему не закричала. Может быть, крик требовал уверенности, а у неё её не было. Было только ясное понимание, что истерика здесь бесполезна. Никакая паника не вернёт ей аптеку на окраине современного города, не включит свет и не заставит телефон завибрировать на столе.
Она открыла глаза и подняла голову.
Первое, что следовало сделать, — осмотреться. Второе — не умереть этой ночью. Третье — понять, во что именно она попала.
За стойкой нашёлся кувшин, таз и стопка чистых полотенец. Это помогло: холодную воду можно было хотя бы смыть с лица и рук. В жилой комнате за занавесью она обнаружила узкую кровать, комод, умывальник, тёмный шифоньер и небольшую печь, остывшую, но не безнадёжно. В ящике лежали свечи, спички и старое шерстяное платье. Всё было просто, аккуратно, почти сурово. Женщина, жившая здесь, не баловала себя удобствами.
Женщина. То есть Лиза.
Елизавета стояла перед овальным зеркалом, когда увидела её впервые.
Отражение оказалось моложе, чем она ожидала. Лет двадцать пять, не больше. Бледное лицо с высокими скулами, прямой нос, тёмно-русые волосы, сейчас беспорядочно растрёпанные, большие серые глаза, в которых страх выглядел особенно явным оттого, что лицо старалось держаться. Красоты в привычном смысле не было — слишком строгие линии, слишком прямой взгляд, — но была та запоминаемость, которая остаётся не из-за нежности, а из-за характера.
— Это не я, — сказала Елизавета отражению.
Голос прозвучал тихо и хрипло.
Отражение не спорило.
Она переоделась, растёрла замёрзшие руки полотенцем, разожгла печь с третьей попытки и только тогда позволила себе сесть на край кровати. Голова кружилась, тело ломило, но сознание, напротив, становилось слишком ясным. Аптекарская часть её натуры уже собирала детали против воли: переохлаждение, сильный стресс, возможная аспирация воды, слабость, но двигательная активность сохранена. Надо согреться, выпить тёплого, следить за дыханием. Проверить, нет ли температуры ближе к утру.