Оливия не то чтобы обрадовалась, но ощутила огромное облегчение. Хайке избивала ее каждый день, и девушка нисколько не сомневалась, что немка обязательно сдержит слово и замучает ее насмерть. Какая бы судьба ни ждала теперь Оливию, гибель от руки Шваб ей уже не грозит. Что же касается причин, которые превратили Хайке из обычной женщины в садистку и чудовище, они навсегда останутся тайной, которую унесла с собой та, чей труп нашли на дальней сельской дороге.
Вернувшись в камеру, Оливия заметила какой-то предмет, непонятным образом оказавшийся на каменном полу.
Это был грецкий орех в плотной зеленой кожуре.
Глава двадцать седьмая
Услышав новости, Арлетти бросилась домой. Дойдя до угла рю де Конти, она своими глазами убедилась, что слухи не врут.
Чудесную квартиру с видом на Сену и Лувр, которую нашла для нее Жози де Шамбрюн, обстреляли из пулемета. Следы очередей тянулись по стенам длинными причудливыми цепочками. Стекла отсутствовали, дверь была изрешечена в щепки, разбились даже глиняные цветочные горшки на балконе, раскидав землю и ветки герани.
Перед входом в дом стоял представительный жандарм, спрятавший руки за спиной.
— Кто это сделал? — спросила Арлетти, кипя от гнева.
Мужчина даже не повернулся к ней и, глядя в сторону, брезгливо ответил:
— Патриоты, мадам.
— Но такой поступок нельзя счесть патриотическим, — не унималась она. — Это покушение! Будь я дома, меня бы убили!
— Если бы они хотели убить вас, мадам, — ответил жандарм тем же безразличным тоном, — вы уже были бы мертвы. Можете не сомневаться. А это просто салют от избытка чувств.
— Каких еще чувств? — разъярилась актриса.
— Разве вы не слышали?
— О чем, черт подери?
Наконец-то жандарм повернулся к ней, и глаза его сияли триумфом.
— Союзническая армия высадилась в Нормандии. Войска будут в Париже уже через пару недель. Вам пора искать себе другое жилье.
Арлетти оттолкнула жандарма и вошла в квартиру. Пули, влетевшие в окно, раздробили стены и мебель. Жилище было полностью разорено. Пока она беспомощно таращилась на разруху, в глубине квартиры зазвонил телефон.
— Лань! — Это был голос Зеринга. — Я сейчас в «Ритце». Приходи.
* * *
Ему дали увольнительную на сорок восемь часов. Тридцать шесть из них уйдут на дорогу обратно на фронт, значит, им оставалось побыть вдвоем всего двенадцать. Фавн выглядел измученным и истощенным, от него пахло войной. Он даже любил ее совсем иначе: молча, грубо, с выражением отчаяния на лице вместо страсти. Взгляд слепо блуждал, не видя возлюбленную, будто Зеринг старался рассмотреть нечто далеко за пределами их вселенной. Но Арлетти ни словом не упрекнула Ганса-Юргена, даже когда он сделал ей больно.
Потом он уснул на целых три часа их драгоценного времени из оставшихся восьми, а актриса продолжала неотрывно смотреть на него. Проснулся Зеринг резко, как от толчка, подскочив в ужасе и крича что-то по-немецки. Арлетти его успокоила. Он встал и принялся обнаженным метаться по номеру с сигаретой в зубах.
— Война проиграна, Лань. Все ist kaputt[54]. Ты должна покинуть Францию.
— Я никуда не поеду, — тихо ответила актриса, глядя на него.
— Но они уже перешли в наступление, — нетерпеливо произнес Зеринг. — Союзнические войска окажутся в Париже уже через неделю или две. Обстрел твоей квартиры — еще цветочки. Бойцы Сопротивления поставят тебя к стенке, как только оккупационные силы покинут город.
— Это хотя бы будет французская стенка.
— Я все приготовил, — продолжал он, не обращая внимания на ее ответ. — Моя семья ждет тебя в Баден-Бадене. Там очень красиво, тебе понравится. Те места не затронула война…
— Фавн, перестань.
— Мои родители позаботятся о тебе. Они все знают…
— Нет.
— Для тебя в Баден-Бадене уже готова комната.
— Нет!
— Это единственное безопасное место в Европе! — Зеринг говорил громко и резко, почти лаял. — Ты погибнешь, если останешься здесь!
— Ты сейчас не на плацу перед солдатами. Не кричи на меня. И если мне суждено умереть, я предпочту встретить смерть в Париже, а не в Баден-Бадене.
— Не глупи! — Зеринг схватил ее за плечи и так сильно тряхнул, что зубы у нее щелкнули. — Как по-твоему, зачем я примчался сюда с фронта? Чтобы заняться любовью? Послушай меня. Ты должна отсюда уехать! Тебя убьют!
Арлетти вскочила, оттолкнув его руки:
— Хватит меня запугивать.
— Ты не понимаешь, что здесь будет твориться! Ты же ничего не знаешь!
Актриса была мертвенно-бледна, в глазах у нее стояли слезы, но она не позволила им пролиться.
— А ты знаешь еще меньше меня. Ты не знаешь, через что мне пришлось пройти и кто я такая. Вбей же в свой твердый немецкий лоб, что я не поеду в твой чертов Баден-Баден!
В итоге разрыдался именно Зеринг, беспомощно всхлипывая, пока Арлетти прижимала его к себе.
* * *
Они слышали, как расстрельные бригады работали днем и ночью: гестапо ускорило казни приговоренных. Никого из заключенных не выпускали из камер вот уже три дня, поэтому было неизвестно, кто погиб, а кто еще жив.
К тому же у Оливии просто не осталось сил бояться. Она находилась на грани смерти от усталости и боли. Месяцы плохого питания и побоев превратили ее в скелет. Некогда сильное тело настолько ослабело, что девушка с трудом двигала руками и не могла пройти больше пары шагов без отдыха.
После смерти Хайке про Оливию все забыли. Ее словно погребли заживо. Больше не было ни допросов, ни избиений: ее ждала долгая и мучительная смерть от голода.
Узников перестали выводить на прогулку еще в апреле, и с того времени Оливия делила камеру с пятью другими заключенными, но за последние дни двое из них умерли. Трупы так и лежали в камере, пока не начали смердеть, и лишь потом охранники выволокли их наружу.
Оставшиеся четыре женщины почти не разговаривали. У них просто не хватало сил, да и о чем говорить, кроме как о неотвратимости смерти. А поскольку последние три дня им не давали ни еды, ни воды, смерть была очень близко.
Наконец выстрелы во внутреннем дворе смолкли.
Потом до узниц донеслись другие звуки: рев двигателей огромных грузовиков, крики на немецком, грохот сапог за стенами тюрьмы.
— Что происходит? — спросил кто-то из женщин.
— Нас повезут в лагеря.
Рев двигателей усилился. Тяжелые машины двигались, хлопали двери, гудели клаксоны. Все звуки смешались в оглушающую какофонию, длившуюся несколько часов.
Потом грузовики один за другим стали удаляться.
— Они уезжают.
Все женщины медленно подняли головы и стали прислушиваться к затихающему рокоту моторов.
— Не может быть.
— Но это правда. Прислушайся.
— А как же мы? — спросила Оливия.
— А мы будем умирать здесь от голода.
Все четверо подползли к дверям и стали вслушиваться в тишину, а потом принялись стучать по двери слабыми руками и звать на помощь. Их крики напоминали плач покинутых душ.
Но ответа не было.
Узницы опустились на пол, с ужасом глядя друг на друга. От жажды у всех потрескались губы: августовская жара оказалась хуже зимнего холода. Женщины даже пытались пить собственную мочу, но она оказалась слишком горькой, и жажда только усиливалась.
Высокое, забранное решеткой окно больше напоминало узкую бойницу, но оно хотя бы пропускало свет, по движению которого заключенные определяли время. Время шло, и они следили за ползущим по полу солнечным лучом. В тюрьме повисла гулкая тишина.
Около пяти часов вечера возле дверей раздался слабый шум: не прежнее уверенное бряцанье ключей, а робкое позвякивание.
Дверь скрипнула и приоткрылась. Женщины попытались загородиться исхудавшими руками от ослепляющего света. Оливия первой поднялась на ноги.