Родители писали ей взволнованные письма, умоляя вернуться домой. Но она была влюблена, а предмет ее страсти даже не думал бежать из родного города, а тем более из страны. Значит, и Оливия останется рядом с ним.
По правде сказать, ее немного пугали силы, надвигающиеся на Париж. До горожан доходили слухи, как «юнкерсы» расстреливали колонны безоружных беженцев, заполонивших все проселочные дороги во Франции, но в остальном захват страны проходил пугающе тихо, как будто понарошку. Все видели фотографии, на которых французские селяне тепло приветствовали солдат вермахта, а офицеры дружелюбно улыбались в окружении гражданских. Кто знает, были снимки постановочными или нет? Может, нацистские солдаты не так уж и страшны, если в ходе наступления играют в футбол с французской детворой?
Люди надеялись, что после прекращения военных действий жизнь войдет в прежнее русло. Не исключено, что под руководством немцев, у которых поезда всегда придерживаются расписания, а дороги содержатся в идеальном состоянии, Франция заживет лучше прежнего. Оливии хотелось бы в это верить.
Однако в совете Нордлинга тоже был смысл: пожалуй, ей не помешает паспорт еще одной нейтральной страны, просто на всякий случай.
* * *
Она задержалась в «Ритце» допоздна. Мадам Шанель настояла, чтобы Оливия осталась с ней, сославшись на необходимость тщательной уборки в номере. На самом же деле, как показалось девушке, Коко просто не хотелось оставаться одной. В итоге Оливия пробыла у нее почти до полуночи и была потрясена, увидев, как Шанель делает себе укол морфина, а после бредет к кровати, чтобы практически сразу провалиться в забытье.
Трамваи уже не ходили, поэтому Оливия поехала домой на метро. Вагоны были почти пустыми, и редкие пассажиры старались не встречаться друг с другом взглядами. Оливия достала блокнот и сделала несколько быстрых набросков грустных, испещренных тенями лиц. Последнее время ей приходилось напоминать себе о том, чтобы рисовать. Она почти забыла, каково это — считать себя художницей и быть хозяйкой собственного времени, выражать настроение и мысли с помощью цвета и линии.
Монмартр превратился в квартал-призрак: гостиницы опустели, большинство окон заколотили, а двери заперли за замок, словно это могло помешать фашистам войти и разграбить здание.
Фабрис уже ждал ее в студии. Их жизнь постепенно сложилась к удобству обоих: три ночи в неделю Фабрис проводил у Оливии, а четыре — со своей матерью. Дважды в неделю они все вместе ужинали в доме Мари-Франс. Фабрис называл их уклад семейной жизнью вне оков морали. Сегодня он принес с собой накрытое крышкой блюдо с ужином, приготовленным Мари-Франс, и пребывал в сильном волнении.
— Мне стыдно, что я француз! — то и дело восклицал он, меряя шагами студию, пока Оливия с жадностью поглощала холодный ужин. — Ты читала новости? Наши солдаты бегут как зайцы. Святые небеса! Как можно быть такими малодушными!
— Они просто недостаточно подготовлены, — пробормотала Оливия с набитым ртом.
— Да не в этом дело, — отмахнулся Фабрис. — Франция обнищала морально и духовно. О, какое унижение! Слава богу, что отец до этого не дожил!
Фабрис заламывал руки, а Оливия думала о том, как глубоко его задевала невозможность присоединиться к армии. В тот вечер, когда ему отказали, другу Фабриса пришлось буквально катить его домой на тележке, потому что молодой человек с горя напился в стельку. Оказалось, записи в документах о перенесенном в детстве туберкулезе достаточно, чтобы Фабриса даже не допустили до медицинского осмотра.
Его гордость вот уже несколько месяцев страдала от нанесенной раны. Он мучительно переживал свою беспомощность и вынужденное безделье. Фабрис написал множество статей со страстными призывами ко всем согражданам взять в руки оружие и дать отпор нацистам. В конце концов полиции удалось найти и изъять все экземпляры газеты, а также прикрыть само издательство. Фабрису пришлось замолчать. Теперь же, видя, как французская армия почти без боя уступает врагу, он попросту сходил с ума. Что касается Оливии, она радовалась, что жених не годится для военной службы и не рискует погибнуть или попасть в плен, хотя самому Фабрису она об этом не говорила.
— Говорят, немцы уже в семидесяти пяти милях от Парижа, — сказала она наконец, отодвинув тарелку. — Я встретила Рауля Нордлинга, и он предложил оформить мне шведский паспорт.
— Обязательно соглашайся. А если станет совсем трудно, — он сел напротив, глядя на возлюбленную странно пустыми глазами, — тебе стоит уехать из Франции.
— Я тебя не брошу, Фабрис.
— А я не позволю тебе остаться, когда тут станет опасно.
— Какая прелесть! Можно подумать, я тебя послушаюсь.
— Я говорю серьезно. Ты не знаешь, на что способны нацисты.
Вместо ответа Оливия достала блокнот и принялась листать страницы.
— Смотри, какие наброски я успела сделать сегодня. Это Коко Шанель. Я рисовала ее тайком, пока она не видела. Хорошо получилось, правда?
— Меня не интересует Коко Шанель. Меня интересуешь ты. — Фабрис оттолкнул блокнот. — Я волнуюсь за тебя.
— А я волнуюсь за тебя, — серьезно ответила Оливия, глядя ему в глаза. — Немцы не обрадуются статьям, которые ты о них писал.
— Придется им смириться. С теми статьями я уже ничего не могу поделать.
— Это тебе надо уезжать из Франции, милый. Все твои друзья уже далеко.
Фабрис покачал головой.
— Если ты не поедешь, то останусь и я.
— А если остаешься ты, то и я никуда не поеду.
— Мне стыдно, что ты видишь мое унижение, Оливия.
— Не говори так!
— А еще мне стыдно, что тебе придется унижаться перед нацистами.
— Месье Озелло уже предупредил, что запрещает нам заискивать и лебезить перед оккупантами. Когда они явятся, мы должны обращаться с ними как с обыкновенными гостями.
— Вот только они никакие не гости! Они схватили нас за горло и топчутся по груди Франции!
— Когда-нибудь это закончится. Месье Озелло говорит…
— К черту месье Озелло! — перебил Фабрис. — Вместе с его упадническими настроениями и глупыми рекомендациями.
— Он делает, что может, — возразила Оливия. — Но мне понятны твои чувства, Фабрис.
— Что угодно отдал бы за сигарету!
Они оба бросили курить, частично в поддержку экономики подгнетом войны, а частично из-за взлетевших цен на табак. Сейчас Фабрис сидел, обхватив голову руками, с совершенно разбитым видом. Оливия отчаянно жалела любимого, но могла утешить его только одним способом.
— Милый, — нежно позвала она, взяв Фабриса за руку. — Пойдем в кровать.
Глава восьмая
Появление немцев в Париже произвело на мадам Жози де Шамбрюн такое неизгладимое впечатление, что она тут же поспешила поведать о нем Арлетти и Антуанетте д’Аркур в мельчайших подробностях:
— Мои дорогие, вы нигде больше не увидите такой дисциплины, такого порядка! А сколько танков — целое море! До самых Елисейских Полей! И все идут ровными рядами, один к одному! Да со времен древнеримских колесниц мир не видал подобных парадов! Все наши памятники украсили красно-черно-белыми немецкими флагами, и это самое потрясающее зрелище, которое только можно представить. Вы удивитесь, но когда наш трехцветный флаг спустили, а его место заняла свастика, ни у кого не появилось даже грусти. Нас всех переполняли совершенно иные чувства. — Она замолчала, задумчиво помешивая коктейль в бокале.
Три приятельницы устроились в гостиной особняка де Шамбрюнов за опущенными шторами: в такое время умные женщины не станут распивать коктейли у всех на виду.
— Мы ощущали настоящий восторг, пронизывающий нас насквозь, свежую и сильную волну обновления. Это наступление новой эры, избавление от старого хлама, который вытряхнет из прежнего мира сильная рука. А эти немецкие солдаты! Вы только представьте, у каждого из них восхитительные голубые глаза!
Арлетти и Антуанетта молча слушали. Единственная дочь Пьера Лаваля, передового политика своего времени, и жена Рене де Шамбрюна, аристократа и франко-американского финансиста, графиня Жози де Шамбрюн слыла жемчужиной парижского высшего общества. В 1931-м в возрасте девятнадцати лет она стала той, кто включил первое освещение статуи Свободы в Нью-Йорке. Журнал «Тайм» назвал ее «самой элегантной француженкой нашего времени».