Питера я спрашивать не стала. Спектакль продолжался еще некоторое время. Но в то воскресенье, между тремя и шестью часами, все были слишком обдолбаны, погода была слишком хорошая, а банды Хантерс-Пойнта, которые обычно приходили между тремя и шестью часами по воскресеньям, заявились в субботу, и никакой заварушки не произошло. Пока я ждала Отто, я спросила у совсем юной девушки, с которой была немного знакома, что она об этом думает. «Это вроде называется уличный театр», – ответила девушка. Я поинтересовалась, не видит ли она в этом политического подтекста. Моя семнадцатилетняя знакомая крепко задумалась и вспомнила пару слов, услышанных где-то. «Может, это как-то связано с Джоном Бёрчем», – предположила она.
Наконец нахожу Отто, и он говорит: «У меня дома такое – тебе крышу снесет». Мы приходим к нему: на полу в гостиной маленькая девочка в бушлате рассматривает комиксы. Она то и дело сосредоточенно облизывает губы, и единственное, что кажется в ней странным, это белая помада.
– Ей пять, – говорит Отто. – И она под кислотой.
Пятилетнюю девочку зовут Сьюзен, и она говорит, что ходит в детский сад. Она живет с матерью и еще несколькими людьми, только что переболела корью, хочет на Рождество велосипед и очень любит кока-колу, мороженое, Марти из группы Jefferson Airplane, Боба из Grateful Dead и походы на пляж. Она вспоминает, как давным-давно была на пляже, и жалеет, что не взяла ведерко. Уже год мать дает ей кислоту и пейот. Сьюзен называет это «ловить глюки».
Я пытаюсь спросить, есть ли в ее садике дети, которые тоже ловят глюки, но сбиваюсь на ключевых словах.
– Она спрашивает, другие дети в твоей группе тоже под кайфом бывают, глюки ловят? – говорит одна из подруг матери. Она и привела сюда девочку.
– Только Салли и Энн, – говорит Сьюзен.
– А как же Лия? – подсказывает подруга матери.
– Лия, – говорит Сьюзен, – в мой садик не ходит.
Утром, пока все спали, трехлетний Майкл, сын Сью-Энн, устроил пожар. Дон успел потушить огонь, и почти ничего не пострадало. Мальчик же обжег руку, и, наверное, по этой причине Сью-Энн разволновалась, когда увидела, как он жует электрический шнур. «Поджаришься в дым!» – закричала она. Дома были только Дон, один из товарищей Сью-Энн по макробиотике и какой-то случайный знакомый, который был здесь проездом по пути в коммуну у хребта Санта-Лусия, и никто не заметил, как Сью-Энн кричит на Майкла: все слишком увлеченно искали на кухне завалившийся за прожженную половицу отменный марокканский гашиш.
II. Личное
О том, зачем я веду блокнот
«„Та женщина, Эстель, – написано на листе, – отчасти из-за нее мы с Джорджем Шарпом сейчас не вместе“. Грязное крепдешиновое платье на пуговицах, бар при отеле, железнодорожная станция Уилмингтон, 9:45, август, понедельник, утро».
Это запись в моем блокноте, следовательно, она что-то для меня значит. Долго всматриваюсь в нее. Сначала у меня возникает лишь общее представление о том, что я делала каким-то августовским утром, в понедельник, в баре отеля напротив станции Пенсильвания-роуд в Уилмингтоне, штат Делавер (ждала поезда? опоздала? это был 1960-й? или 1961-й? как я вообще оказалась в Уилмингтоне?), но я точно помню: я там была. Женщина в грязном крепдешиновом платье на пуговицах спустилась из номера за пивом, а бармен уже не в первый раз слышал, почему они с Джорджем Шарпом сейчас не вместе. «Ага, – сказал он, продолжая мыть пол. – Вы рассказывали». У другого конца стойки сидит девушка. Она демонстративно разговаривает не с мужчиной, который сидит рядом, а с кошкой, греющейся в треугольнике солнечного света у приоткрытой двери. На девушке клетчатое шелковое платье, строчка на подоле слегка разошлась.
Вот что там происходило: девушка приезжала на Восточное побережье, а теперь возвращается в город, мужчина, который сидит рядом, остается; ее ждут лишь липкие летние тротуары и междугородние телефонные разговоры в три часа ночи, от которых ей будет не сомкнуть глаз, пока таблетки наконец не погрузят ее в сон на всё утро, очередное парное августовское утро на исходе лета (1960-го? 1961-го?). Прямо с поезда в Нью-Йорке ей нужно будет бежать на обед, и неплохо бы ей иметь булавку, чтобы подколоть подол шелкового платья в клетку. Вообще ей бы хотелось забыть и про обед, и про подол и просто сидеть в этом прохладном баре, где пахнет чистящим средством и солодом, и подружиться с женщиной в крепдешиновом платье на пуговицах. Ей что-то стало жалко себя, и она хочет сравнить свои обстоятельства с печалями Эстель. Вот в чем там было дело.
Зачем я это записала? Чтобы не забыть, очевидно, но что именно я пыталась запомнить? Что из этого действительно произошло? Реально ли хоть что-то из этого? Зачем я вообще веду блокнот? Очень легко обмануться, отвечая на эти вопросы. Побуждение делать записи по сути компульсивно, его невозможно объяснить тому, кто его не разделяет, а выгода его случайна и вторична, в том смысле в каком любое компульсивное поведение пытается оправдать себя. Полагаю, проявляется эта склонность, если она есть, уже в колыбели. Меня тянуло записывать что-нибудь с пяти лет, однако я сомневаюсь, что моя дочь вообще когда-нибудь станет этим заниматься: это удивительно блаженный и открытый миру ребенок, который счастлив тем, что дает ему жизнь, не боится засыпать и смело просыпается. Те же, кто ведет личные блокноты, – это люди особой породы, одинокие, склонные навязчиво упорядочивать мир вокруг себя, тревожные пессимисты, вся жизнь которых с самого рождения омрачена вечным предчувствием потери.
Мой первый блокнот – откидной с красной обложкой – подарила мне мать, предположив, и вполне разумно, что я перестану ныть и научусь развлекать саму себя, записывая свои мысли. Снова этот блокнот я увидела несколько лет назад. Первая запись – рассказ о женщине, которая была уверена, что замерзает насмерть арктической ночью, но, когда рассвело, оказалась в пустыне Сахара, где ей суждено было умереть от жары еще до полудня. Понятия не имею, откуда в пятилетней головке взялся такой ироничный и экзотический сюжет, но в нем очевидно пристрастие к крайностям, которое осталось со мной до взрослых лет. Будь у меня еще и склонность к аналитическому мышлению, я бы сочла эту историю более правдоподобной, чем всё, что я когда-либо рассказывала о вечеринках в честь дня рождения Дональда Джонсона или о том, как моя двоюродная сестра Бренда засыпала в аквариум наполнитель для кошачьего туалета.
Итак, мои записи никогда не были достоверной хроникой событий или мыслей, чем не являются и сейчас. Будь это так, это было бы следствием совсем иного побуждения, желания зафиксировать реальность – и иногда мне жаль, что мне оно совсем не свойственно. У меня никогда не получалось вести дневник; весь спектр моего отношения к повседневной жизни умещается между крайним безразличием и неприкаянной отрешенностью, и всякий раз, когда я пыталась тщательно записать события дня, меня одолевала такая скука, что результат можно было назвать в лучшем случае туманным. Что значат все эти «ходила в магазин», «печатала», «обедала с Э.», «в унынии»? В какой магазин? Что именно печатала? Кто такая Э.? Кто был в унынии, Э. или я? И кому какое дело?
Собственно говоря, с подобными бессмысленными записями я покончила раз и навсегда; место их заняло то, что обычно называют ложью. «Всё было не так», – часто говорят мои родственники, когда я рассказываю о событиях, при которых мы присутствовали вместе. «Это была не твоя вечеринка, и нашли мы вовсе не черную вдову, всё было совсем не так!» Весьма вероятно, что они правы: мне не только с трудом удается отделить то, что действительно произошло, от того, что лишь могло бы произойти, но и кажется неубедительным, что для моих целей это различие имеет хоть какое-то значение. Наверняка в тот день, когда отец вернулся домой из Детройта в 1945 году, я не ела никакого вареного краба, но эта деталь, вышивкой по канве дня, добавила описанию правдоподобия. Мне тогда было десять, и я бы вряд ли запомнила, что ела в тот день. И даже если краб был, вряд ли события вращались вокруг него. Но именно благодаря этому вымышленному крабу я словно наяву вижу тот день, знакомый, как заигранное до дыр видео из семейного архива: приносящий дары отец, ребенок в слезах – привычная сцена, в которой смешались любовь и чувство вины. Ну или мне так казалось. Аналогичным образом в том августе в Вермонте наверняка не было снега, ветер не кружил в ночи снежные хлопья, и, вероятно, никто кроме меня не чувствовал, как твердеет под ногами земля, как уже умерло лето, хоть мы и притворялись, что нам тепло, – но такое у меня было чувство, и, как знать, возможно, снег вполне мог бы и пойти. Или действительно шел.