Такое у меня было чувство: эта характеристика гораздо точнее отражает суть моих записей в блокноте. Порой я обманываю себя, изобретая причины, по которым веду блокноты, представляя, будто в том, чтобы сохранять свои наблюдения, есть некая добродетель бережливости. Присмотрись, заметь, запиши, говорю я себе, и однажды утром, когда мир покажется пустым и блеклым и мне останется лишь притворяться, что я занимаюсь тем, чем должна, то есть пишу; однажды утром, оказавшись на мели, я открою блокнот и найду там всё – забытый счет, на котором накопились проценты, оплаченный обратный билет в большой мир: диалоги, случайно подслушанные в отелях, лифтах, шляпном гардеробе в «Павильоне» (один мужчина среднего возраста показывает другому номерок и говорит: «Я под этим номером в футбольной команде играл»); портреты Беттины Аптекер, Бенджамина Зонненберга и Тедди Штауффера («мистера Акапулько»); внимательные заметки о теннисистах-любителях, неудавшихся моделях и греческих наследницах судоходных компаний, одна из которых преподала мне ценный урок (я могла бы почерпнуть то же самое из Фрэнсиса Скотта Фицджеральда, но, наверное, каждому нужна собственная встреча с богачом). Перед интервью, когда я наконец добралась до ее щедро уставленной орхидеями гостиной сквозь парализованный метелью Нью-Йорк, она спросила, идет ли на улице снег.
Иными словами, я воображаю, что мои записи – о других. Хотя это, конечно, не так. То, что один человек сказал другому у гардероба в «Павильоне», не имеет ко мне никакого отношения; подозреваю даже, что его фраза – «Я под этим номером в футбольной команде играл» – никак не затронула моего воображения, скорее, просто напомнила о том, что я когда-то читала. Наверное, «Рывок на восемьдесят ярдов». Да и женщина в крепдешиновом платье на пуговицах в баре Уилмингтона совершенно меня не заботит. Меня, конечно, всегда интересует девушка в клетчатом шелковом платье, которую я в блокноте даже не упомянула. Запомнить, каково было быть мной, – смысл всегда в этом.
Нелегко в этом признаваться. Нам с детства внушают, что другие – кто угодно, все – по определению интереснее, чем мы; нас приучают быть скромнее и не высовываться. («Ты – самый незначительный человек среди присутствующих, не забывай об этом», – говорила гувернантка Джессике Митфорд накануне каждого мероприятия; я записала ее слова себе в блокнот, потому что подобный голос лишь недавно перестал звучать в моей голове всякий раз, когда мне нужно появиться на людях.) Только детям и старикам позволено пересказывать за завтраком сны, распространяться о себе, перебивать беседу рассказом о пикнике на пляже, любимых платьях в цветочек и радужной форели в заливе близ Колорадо-Спрингс. От остальных ожидается – и недаром, – что они изобразят недюжинный интерес к чужим любимым платьям и форели.
Так мы и поступаем. Но записные книжки выдают нас, потому что с каким бы тщанием мы ни записывали, что видим вокруг, общий знаменатель всего, что мы видим, – это всегда, очевидно, бесстыдно неумолимое «я». Речь не о тех записях, которые заведомо предназначены для широкой публики и в которых тщеславие цементирует ряд изящных умопостроений; нет, речь о чем-то более интимном, об обрывках мыслей, таких коротких, что им не найти применения, о неясной и хаотичной россыпи слов, которые имеют смысл только для тех, кто их породил.
Иногда те, кто их породил, и сами с трудом отыскивают в них смысл. Например, мне вроде бы незачем всю жизнь помнить о том, что за 1964 год в Нью-Йорке осело 720 тонн сажи на квадратную милю, но в блокноте есть такая запись с пометкой «факт». Мне нет никакой нужды держать в памяти, что Амброз Бирс любил менять заглавную «Л» в имени Лиланда Стэнфорда на значок фунта стерлингов или что «умные женщины на Кубе почти всегда ходят в черном» – модный совет, который мне вряд ли пригодится. Не кажется ли вам, что польза от этих заметок в лучшем случае невелика?
Записка, приколотая к пиджаку в китайском стиле, выставленному в полуподвальном музее окружного суда Иньо в калифорнийском городе Индепенденс: «Этот пиджак в китайском стиле часто был на миссис Минни Брукс, когда она читала лекции о своей коллекции чайников».
Перед отелем «Беверли-Уилшир» из машины выходит рыжеволосая женщина в шиншилловой накидке, с сумкой от Луи Виттона, на бирке надписи:
МИССИС ЛУ ФОКС
ОТЕЛЬ «САХАРА»
ВЕГАС
Хорошо, пожалуй, чуть больше, чем невелика. Пускай я никогда не была знакома с миссис Минни Брукс и приехала в округ Иньо уже тридцати лет от роду, она и ее пиджак в китайском стиле возвращают меня в детство: я росла в точно таком мире, в домах, захламленных индийскими поделками, кусочками золотой руды, серой амбры и сувенирами, которые моя тетя, Мерси Фарнсворт, привозила с Востока. Миссис Лу Фокс, напротив, вестница мира чуждого, в котором все мы живем сейчас, – но разве плохо напомнить себе об этом? Разве не может миссис Минни Брукс напомнить мне о том, кто я? Разве не может миссис Лу Фокс напомнить мне о том, кем я не являюсь?
Бывает, однако, что вычленить смысл оказывается сложнее. О чем именно я думала, когда записывала, что отец одного моего знакомого до биржевого краха платил за освещение своего жилья на берегу Гудзона 650 долларов в месяц? Зачем мне нужна была фраза Джимми Хоффы «У меня есть недостатки, но склонность ошибаться не входит в их число»? Пусть мне и любопытно, где делают прически девушки, путешествующие с Синдикатом, когда приезжают на Запад, но смогу ли я когда-нибудь воспользоваться этой информацией? Не лучше ли рассказать об этом Джону О’Харе и забыть? Что делает в моем блокноте рецепт квашеной капусты? Что за сорока ведет этот блокнот? «Он родился в ночь, когда „Титаник“ пошел ко дну». Отличная фраза, и я даже припоминаю, кто ее произнес, но разве она не из тех, что лучше звучат в реальной жизни, чем из уст какого угодно вымышленного персонажа?
Но, как и прежде, я имею в виду всё то же: я вовсе не обязана использовать где-то эту фразу – мне важно вспомнить женщину, которая ее произнесла, и день, когда я ее услышала. Мы сидели на террасе ее дома у моря, допивали вино, оставшееся с обеда, и ловили скудные лучи зимнего калифорнийского солнца. Женщина, муж которой родился в ночь, когда «Титаник» пошел ко дну, хотела сдать дом в аренду и вернуться к детям в Париж. Помню, я тогда сказала, вот бы я могла позволить себе снимать дом за тысячу долларов в месяц. «Со временем сможете, – ответила она лениво. – Со временем всё приходит». На солнечной террасе легко верилось в «со временем», но слабое послеполуденное похмелье не заставило себя ждать, по дороге к супермаркету я переехала черную змею, а потом подслушала, как кассирша рассказывает мужчине передо мной, почему она наконец разводится, и меня охватил необъяснимый страх. «Он не оставил мне выбора – говорила она снова и снова, пробивая чек, – у него с ней семимесячный ребенок, у меня нет выбора». Мне бы хотелось думать, что мой ужас относится к уделу человеческому, но боялась я, конечно, за себя. Я хотела детей, но у меня их не было. Я хотела дом за тысячу долларов в месяц. И еще у меня было похмелье.
Всё возвращается. Возможно, нелегко усмотреть ценность в том, чтобы вновь погружаться в то настроение, но я ее вижу; мне кажется благоразумным поддерживать мир с теми, кем мы когда-то были, не важно, симпатичны они нам или нет. Иначе они заявляются без предупреждения в четыре утра, отчаянно барабанят в двери разума и требуют отчета о том, кто их покинул, кто предал и кто будет за это платить. Мы слишком быстро забываем то, что, казалось, никогда не сможем забыть. Мы одинаково быстро забываем любовь и предательство, что кричали и о чем шептали, кем были. Я практически утратила связь с некоторыми из тех, кем была когда-то; одна из этих людей, семнадцатилетняя девушка, не представляет угрозы, хотя было бы любопытно вновь испытать, каково это – сидеть на речной дамбе, пить водку с апельсиновым соком и слушать «Как высоко луна» в исполнении Леса Пола и Мэри Форд по радио в автомагнитоле, удваивающей каждый звук. (Я, как видите, еще помню обстоятельства, но уже не могу себя в них поместить, не могу даже придумать подходящий случаю диалог.) Другая – двадцатитрехлетняя – беспокоит меня больше. Она всегда доставляла неприятности и, подозреваю, ворвется в мои мысли, когда я меньше всего этого хочу, в слишком длинной юбке, патологически застенчивая, вечно уязвленная, полная упреков, обид и историй, которые у меня нет желания слышать вновь; ее ранимость и невежество меня одновременно печалят и злят, и тем этот призрак более навязчив, чем дольше его держат в изгнании.