Ярина стояла надо мной. Реальная Ярина из Крома. Её платье дымилось. Половина лица была обожжена до кости, кожа свисала лохмотьями, обнажая зубы в вечной улыбке черепа.
— Ты убил меня, Максим, — сказала она просто, без эмоций. — Не Воронов. Он был просто палачом. Ты был другом. Ты убил меня своим бездействием. Своей трусостью. Ты променял мою жизнь на свой побег. Твоя свобода куплена моей жизнью.
— Прости меня, — выл я, размазывая слезы и сопли по лицу, царапая пол ногтями. — Прости, прости, прости… Я не мог… Я испугался…
Она опустилась рядом. Взяла меня за руку своей обожженной, костяной рукой. Боль была адской, пронзающей до плеча, но она отрезвляла. Она выжигала истерику.
— Прощение надо заслужить, — прошептала она мне в лицо. — Слезами мертвых не поднимешь. Вставай. Ты прошел.
— Куда? — прохрипел я. — В Ад?
— К нему. Вставай!
Она рывком подняла меня на ноги.
Поднял голову. Стены с дверями исчезли, растворились в дыму, как дурной сон.
И снова стоял в вестибюле усадьбы. Передо мной была та самая массивная дубовая дверь кабинета Воронова.
Я был раздавлен, выпотрошен, уничтожен. Каждая моя подлость, каждая трусость были вытащены на свет и взвешены. Но я был здесь. Я прошел сквозь свою вину и не умер. Я принял её. Да, я тварь. Да, я трус. Но я живая тварь, и у меня есть дело.
Ярина стояла рядом. Снова целая, в чистом платье, без ожогов. Но в глазах её была бездонная тьма Крома. Она кивнула на дверь.
— Иди. Он ждет. И помни про Ключ и Клинок. Не повторяй ошибок.
Я поднялся, шатаясь, как пьяный. Вытер мокрое лицо рукавом куртки. Страха больше не было. Не может бояться тот, кто уже сгорел изнутри.
Положил руку на ручку.
Толкнул дверь кабинета.
Она открылась бесшумно, на смазанных петлях.
Внутри всё было так, как я помнил, и так, как я видел в видении. Идеальная копия. Камин с беззвучным, холодным огнем, пожирающим поленья, но не дающим тепла. Массивный дубовый стол, заваленный картами. Пустое высокое кресло, повернутое спинкой ко мне, но хранящее отпечаток силы хозяина. Запах старой магии, воска, дорогого табака и запекшейся крови.
На противоположной стене, в десяти шагах через ковер, была еще одна дверь. Приоткрытая. Сквозь щель бил луч чистого, ослепительно белого света — выход из Крома, выход из кошмара, путь обратно в мое тело в особняке Варламова.
Я сделал шаг вперед, ступая на мягкий ковер, и…
Глава 16
Мир моргнул.
Это было не похоже на смену кадра в кино. Это было так, словно веки самой реальности судорожно сжались, выдавливая из глаз слезы, а когда они разомкнулись, декорации кабинета сменились душным, липким маревом.
Школьный двор плавился в зное, типичный московский «колодец» спального района где-то на окраине, в Выхино или Бирюлево. Место, где надежда умирает раньше, чем успевает родиться. Небо цвета выцветшей, пыльной тряпки нависало над типовой панельной пятиэтажкой. Солнца не было видно за смогом, но его присутствие ощущалось как тяжелый утюг, прижатый к затылку. Стены дома, нагретые за день, отдавали жар, швы между панелями казались воспаленными шрамами.
Под ногами поддавался мягкий, поплывший асфальт — московская смесь битума и грязи, в которую влипаешь подошвами. В углах двора, гонимый горячим сквозняком, скатывался в грязные комья тополиный пух. Я почувствовал этот запах — густой, тошнотворный коктейль из раскаленного бетона, выхлопных газов и сладковатой гнили от переполненных мусорных баков, которые на жаре начали бродить.
Несмотря на удушающую духоту, за ржавыми гаражами-ракушками сбилась в стаю местная фауна: подростки. Пацаны в дешевых синтетических майках и шортах, потные и красные, громко ржали, лениво сплевывая шелуху от семечек. Их смех звучал вяло, но агрессивно — как жужжание мух над падалью. Девчонки в слишком коротких юбках и топиках, с потекшей от жары косметикой, обмахивались ладонями и хихикали, жадно затягиваясь сигаретами, дым от которых висел в неподвижном воздухе сизой пеленой.
Я знал этот двор. Я знал каждую трещину в асфальте, из которой пробивалась сухая, пыльная трава.
Один парень стоял в стороне, метрах в десяти от компании, вжимаясь спиной в единственное пятно тени от стены бойлерной. Стена была шершавой и горячей даже здесь. Он был изгоем в этой стае, и он это знал. Руки глубоко засунуты в карманы застиранных джинсов, мокрая от пота футболка прилипла к лопаткам.
Ему было лет пятнадцать. Худой, жилистый, натянутый как струна. Черные вихры слиплись на лбу. Но главное — взгляд. Колючий взгляд исподлобья, направленный на веселящуюся компанию. В этих глазах не было страха жертвы. В них была зависть, смешанная с презрением и жгучим, кислотным желанием: «Чтоб вы все сдохли. Или чтоб вы все ползали у меня в ногах».
Он был знаком. Слишком знаком.
Я смотрел на самого себя. На того мальчика, которым я был за пять минут до того, как продал душу. Я чувствовал, как мокрая от пота футболка прилипла к спине, словно вторая, омертвевшая кожа. Я чувствовал фантомную тяжесть перочинного ножа в его правом кармане — ладонь была влажной и скользкой, дешевый пластик рукояти елозил в пальцах, но он сжимал его с отчаянием утопающего.
Это был не просто подросток. Это была открытая, гноящаяся на жаре рана, пульсирующая на грани отчаяния. Рана, жаждущая, чтобы кто-то насыпал в неё соли, лишь бы заглушить эту тягучую, ноющую боль безысходности, или предложил лекарство — любое лекарство, любой ценой, лишь бы вырваться из этого плавящегося асфальтового ада.
Глядя на него, на себя-в-прошлом, я замер, пригвожденный к месту. Желудок скрутило в тугой узел, и я почувствовал привкус горячей пыли и желчи на языке. Это был не просто образ. Это был я.
Я смотрел на себя. Пятнадцатилетнего. Детдомовского волчонка, который еще не знал, что такое настоящая тьма, но уже был готов продать душу за глоток прохладной силы. Он был голоден, зол и до смерти напуган собственной ничтожностью.
Воспоминание накрыло меня с головой, плотное, как смог лесных пожаров. Я почувствовал ту же духоту, то же кислородное голодание, ту же безысходность, что и он. Я помнил этот день. Помнил, как горячий воздух обжигал легкие. День, когда закончилось мое детство. День, когда я добровольно шагнул в пекло.
Размеренные, тяжелые шаги по мягкому, податливому асфальту заставили моего двойника поднять глаза. Его взгляд был настороженным, из-под слипшихся волос, готовым к бегству или к бессмысленной драке.
К нему приближался мужчина. На фоне раскаленных панелек, ржавых гаражей и потных тел он выглядел пугающе инородным телом.
В это адское пекло, когда даже асфальт тек ручьями, он был одет в длинное, идеально скроенное кашемировое пальто и строгий костюм. Дорогие кожаные перчатки, золотой перстень на пальце, поблескивающий в мареве. Трость с набалдашником из черного дерева стучала по покрытию сухо и четко. Он не потел. На его лбу не было ни испарины, ни тени дискомфорта. Он словно носил свою собственную погоду с собой.
Лицо его было обычным, незапоминающимся. Таким, на кого твои глаза скользят, не задерживаясь. Если бы не этот шлейф дорогого табака, который странным образом не смешивался с вонью помойки, а перекрывал её, я бы принял его за сумасшедшего профессора. Но глаза… Глаза были совсем не обычными. В них не было жары. В них был абсолютный ноль, бездонная тьма, и они буравили насквозь. Не смотрели на мальчика, а смотрели внутрь него. В ту самую воспаленную, гноящуюся рану. И я знал: он видел всё. Каждый страх, каждую надежду, каждую потаенную, грязную мечту.
— Здравствуй, Максим, — произнес он. Голос его был глубоким, бархатным баритоном, который вибрировал в грудной клетке, минуя уши, заложенные от перепада давления и жары. В этом звуке не было угрозы, только спокойная, абсолютная уверенность охотника, который знает, что клетка захлопнулась.
— Тебе чего, дядя? — огрызнулся младший я. Пальцы в кармане скользнули по мокрой от пота рукояти дешевого перочинного ножа. Лезвие было тупым, но сама сталь грела, давала иллюзию защиты. Я чувствовал, как по спине, прилипшей к футболке, течет противная, липкая струйка страха, смешанного с агрессией.