Но в моем случае даже тут все вышло гораздо сложнее, чем я предполагал. Если подробнее: брать меня хотели, очень хотели. Женщины в райвоенкомате, когда узнали, что я сам, добровольно, хочу отправиться отдавать долг Родине, расцвели, словно только что нашли клад. Впрочем, при современном отношении молодежи, да и не только молодежи, к армии — все так и было. Другое дело — психиатр. Психиатр на медкомиссии наотрез отказался пропускать меня. Из-за шрамов на руках.
Шрамы — да мало ли их было на мне, этих шрамов. Каждое значимое (и совсем незначимое) событие, каждый удар судьбы запечатлевался на мне тонким белым рубцом. Я вел войну против себя. Беспощадную, безжалостную. Но психиатру — женщине того возраста, когда климакс откладывает неприятный отпечаток на характере — этого было никогда и ни за что не понять, она нервничала, тихо ненавидя всех, и попросту не хотела брать на себя ответственность за столь сомнительного в психическом плане призывника. Поэтому отправила меня от греха подальше в областную психбольницу на обследование. Пусть уже там разбираются: могу ли я служить в армии или нет.
Порадовал только майор, который руководил призывной кампанией. Пробежав по мне хитрыми въедливыми глазками, он коротко заключил:
— Езжай. Если в армию хочешь, — тут его глаза особо хитро сверкнули, дав понять, что мое желание весьма удобно вписывается в его личный план по получению премии за редкое отсутствие недобора призывников, — они тебя пропустят. Парень-то ты нормальный.
Нормальный парень — с такой исчерпывающей характеристикой в качестве багажа я и поехал в областную психбольницу.
Ехал с пареньком года на три-четыре младше, отправленным тоже по линии военкомата. Звали паренька Рома. Его мне препоручили под покровительство хитрый военкоматский майор и Ромина сердобольная бабушка: она боялась, что по пути тот обязательно где-нибудь потеряется. В анамнезе Рома имел драку на школьной дискотеке, в ходе которой он порезал кого-то «розочкой» из бутылочного горлышка, а также еще ряд неприятных инцидентов, позволивших отправить его на обследование с диагнозом, в котором значилось что-то вроде неумения контролировать агрессию и склонность к социопатии (сильно сомневаюсь, что бабушка знала об этом). Помимо этих недостатков, относившихся скорее к внутренней стороне Роминой натуры, имелся и еще один, внешний — Рома отличался излишней болтливостью: говорил много, но, как и все болтуны, не по делу.
Областная психбольница находилась в живописном месте под Гатчиной, вдали от райцентра и больших автострад — километрах в пяти от ближайшей железнодорожной станции, на опушке леса, промокшего от октябрьских дождей и хмуро смотрящего черными глазами в окна больничных корпусов.
Сначала мы ехали три часа на автобусе, затем полтора часа на электричке, и в завершение вояжа минут десять тряслись по грунтовке на видавшем виды пазике. Все это время Рома терроризировал меня своей докучливой болтовней. Казалось, он мог говорить обо всем на свете, совершенно не терзаясь тем, насколько некомпетентно и абсолютно по-идиотски звучат его слова.
Наконец вылезли на безлюдной остановке среди куч палой листвы и луж, в которых отражалось хмурое осеннее небо. Вдалеке виднелись какие-то полуразвалившиеся избушки. Видимо, там была деревня.
Неподалеку от остановки возвышались кирпичные корпуса психбольницы. Зрелище впечатляющее: окна, забранные металлическими решетками и отдаленно напоминающие неподвижные глаза покойника, сырые потеки по стенам от непрекращающихся дождей, местами оторванный шифер на крыше. Достаточно, чтобы сделать некоторые нелицеприятные выводы.
«Даже если вы совершенно здоровы, длительное пребывание здесь превратит вас в конченого психа», — заключил я.
Мы с Ромой перешли дорогу, обогнули невысокий забор, прошли мимо пустой сторожки со шлагбаумом и оказались перед деревянной дверью с окошком. Постучались. Мне показалось, что к окнам психбольницы тотчас прильнули десятки смутных силуэтов…
Наверное, показалось, потому что, когда я поднял свой взгляд вверх, на меня мрачно посмотрели лишь проржавевшие решетки да квадратики серого стекла.
Стучаться пришлось раза три — только после этого окошко в двери нехотя отворилось, и оттуда выглянула заспанная женщина неопределенного возраста.
— Мы прописываться, — сию же секунду возопил Рома.
Глупый человек.
— По направлению, — уточнил я, — на обследование.
Женщина смерила нас хмурым взглядом.
— Раньше не могли приехать?
— Мы вообще-то из области, с другого конца, это двести с лишним километров…
Вряд ли мои доводы показались ей хоть сколько-нибудь убедительными, потому что приветливости в ее взоре не прибавилось. Но дверь она все же открыла.
Мы прошли через небольшой коридорчик и очутились в приемном отделении. Нас тут же встретила дежурная медсестра. По виду она мало чем отличалась от хмурой женщины: тот же неопределенный возраст, та же пугающая ожесточенность в глазах.
Нас коротко допросили о причинах направления в психбольницу. Отвечать на их вопросы было неприятно, по крайней мере, мне. Словно ты пытался оправдаться, что не являешься психом и лишь по нелепой случайности оказался здесь.
Случайно в психушке не оказываются — это читалось в их глазах. К тому же вряд ли хоть один псих когда-либо признает себя таковым — ведь в противном случае он автоматом покидает категорию психов.
Они что-то записали в своих картах. Точнее, в наших картах. Затем забрали у нас паспорта и телефоны. Иметь их здесь запрещалось.
Такого расклада я не ожидал. Настроение упало ниже ватерлинии, в темный кишащий крысами трюм. Воображение начинало рисовать совершенно мрачные картины. Это тюрьма. Тюрьма, в которую мы с Ромой добровольно заточили себя. Все ведь так и выходило.
Потом мы в сопровождении хмурой женщины поднялись по лестнице на последний этаж. Шагая по ступенькам, а затем по коридору стационара, я вскользь осмотрел свое новое прибежище. Всюду решетки. И двери без ручек. Ручки медперсонал носил с собой. Одной из таких хмурая женщина открыла нам дверь в отделение.
За этой дверью начиналась совершенно другая жизнь. Коридор. Палаты без дверей, просматриваемые. Туалет с огромным круглым отверстием в двери. Погруженные в себя личности на скамейках вдоль стен. Отсутствующие взгляды. Подвыпивший медбрат, который проводил нас в небольшую каморку, где положено было храниться вещам. Там мы переоделись. Взяли с собой лишь сигареты.
Сигареты в психбольнице — это вообще отдельная история, заслуживающая небольшого рассказа. За сигарету психи готовы на все. В прямом смысле этого слова. Все зависит только от вашей извращенной фантазии. За тлеющим в пальцах фильтром выстраивается очередь. Так что скурить целую сигарету в сортире психбольницы — даже и не мечтайте.
Наша палата была возле входа в отделение — там особняком лежали только военкоматские. Психи были в палатах по соседству. Но ощущались. Ощущались достаточно сильно. Особенно Слава. Слава — человек-сирена.
Слава почти не видел. Когда-то он работал сварщиком, на работе потерял зрение, остался без работы. В поселке, где Слава жил, это означало практически верную гибель, поэтому неудивительно, что Славина любимая жена, не сильно охочая до работы, зато питавшая слабость к алкоголю и другим прелестям жизни, от мужа-инвалида открестилась сразу же: принялась гулять напропалую, водить мужиков, нисколько Славы не стесняясь, а потом и вовсе бросила, переехала к одному из своих хахалей.
Так Слава двинулся. Попал в психушку. В больнице психи из активных, пользуясь тем, что Слава слеп, всячески издевались над ним. Пинали, обкрадывали. Вполне вероятно, что кто-то даже периодически совершал с ним акты мужеложества.
Что говорить: если уж сама жизнь так обошлась со Славой, то что было взять с больничных дуриков? В общем, было Славе совсем плохо. И Слава, пытаясь хоть как-то воспротивиться измывающейся над ним реальности, начинал выть.
Выл он часами. Начинал сразу после завтрака — и продолжал почти до обеда, пока транквилизаторы, которыми Славу усиленно накачивали, не погружали его в тихий безвольный анабиоз. Его вой — яростный, злой, полный обреченности — метался по коридорам психбольницы как смерч, в нем была заключена вся боль помутненного сознания, сознания-тюрьмы, в которой бились остатки разума.