Декабристы были людьми XVIII века по всем своим пол!*
ТРАГЕДИЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ
ски.м идеям, по своему социальному оптимизму, как и по форме енного заговора, в которую вылилась их революция. Целая про-сть отделяет их от будущих революционеров: они завершители арого века, не зачинатели нового. Вдумываясь в своеобразие их ртретов в галлерее русской революции, видишь, до чего они,
сравнению с будущим, еще п о ч в е н н ы. Как интеллигенция ЛИ века, они тесно связаны со своим классом и с государством. ш живут полной жизнью: культурной, служебной, светской. Они раздо почзеннее интеллигентов типа Радищега и Новикова, тому что прежде всего офицеры русской армии, люди службы деда, нередко герои, обвеянные пороховым дымом 12 года. Их берализм, как никогда впоследствии, питается национальной еей. В их лине сливаются две линии птенцов гнезда Петрова: шов и просветителей. На них в последний раз в истории почил х Петра.
Неудача их движения невольно преломляется в наших гла-х его утопичностью. Это обман зрения. Ничто не доказывает, о либеральная дворянская власть была большей утопией для ксии, чем власть реакционно-дворянская. Не нам решать этот ярое. Против обычного — ив революционных кругах — по-ия говорит весь опыт восемнадцатого века. Крушение западнических идеалов заставляет монархию иколая I ощупью искать исторической почвы. Немецко-бюрокра-яеекая по своей природе, власть впервые чеканит формулу ре-{щюнного народничества: «православие, самодержавие и народ-)сть». Но дух, который вкладывается в эту формулу, менее всего фоден. Православие в виде отмеренного компромисса между количеством и протестантством, в полном неведении мистиче-сой традиции восточного христианства; самодержавие, понятое, ис европейский абсолютизм, народность, как этнография, как асковские вариации в холодном классицизме Тона, переживание ераскова в Кукольнике: не вполне обрусевший немец на русской кударственной службе, имя которому легион, именно так только
мог понимать Россию и ее национальную традицию.
Это был первый опыт реакционного народничества. С тех Ьр мы пережили еще русский стиль Александр--: III и православию романтику Николая II. Нельзя отрицать, что к XX веку по-шше России делает успехи, но вместе с тем ггубокое падение ^лыурного уровня дворца, спускающегося ниже помещичьего
«и средней руки, делает невозможным возрождение националь-
ного стиля монархии. Она теряет всякое влияние на русское циональное творчество.
Однако, нельзя забывать, что именно в Николаевские в поместном и служилом дворянстве, как раз накануне его циального крушения, складывается, до известной степени, на ональный быт. Уродливый галлицизм преодолевается со вреи Отечественной войны, и дворянство ближе подходит к быту, ку, традициям крестьянства. Отсюда возможность подлинно циональной дворянской литературы, отсюда почвенность АксакО' ва, Лескова, Мельникова, Толстого... О, конечно, это почвенност относительная. Исключая Лескова, сознательная национальна: традиция не еосходит к допетровской Руси; но допетровский бьга в котором еще живет народ, делается предметом пристального любовного изучения. Иногда кажется, что барин и мужик сна начинают понимать друг друга. Но это самообман. Если может понять своего раба (Тургенев, Толстой), то раб ничегс понимает в быту и в миру господ. Да и барское понимание ничено: видят быт, видят психологию, но того, что за быто\ психологией — тысячелетнюю традицию, религиозный мир кре стьянства — «христианства» — еще не чувствует.
Но не забудем — и это основной, глубокий фон, на тором развертывается новая русская история — что существуем церковь, прочнее монархии и прочнее дворянской культуры, цер ковь, связывающая в живом опыте молитвенного подвига десяп, столетий в одно, питающая народную стихию, поддержшающа! холодно-покровительственное к ней государство, — и что цер ковь именно в XIX веке обретает свой язык, начинает форму лировать догмат и строй православия.
И вот, среди этой общей тяги к почвенности, к возвраще нию на родину, зараждается русская интеллигенция новой фор мации, предельно беспочвенная, отрешенная от действительное! и зажигающая в катакомбах «кружков» свою неугасимую лампа ду. Она просто не заметила св. Серафима, она не принимает пра вославия постных щей и «квасного» патриотизма. Ее историческая память, как и память царя, подавлена кровью мучеников: Ради щевых, Рылеевых. Характерен самый уход из бюрократического Петербурга в опальную Москву, где в барских особняках Повар ской и Арбата, вслед за фрондирующими вельможами XVIII появляются новые добровольные изгнанники: юные, даровитые полные духовного горения, — но почти все обескровленные
ТРАГЕДИЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ
пламенностью религизоной веры, какой мы не видим у просве-нелей старого времени, и в которой улавливаются отражения ре-чгиозной реакции Запада, юные философы утверждаются на 1еллинге, на Гегеле, как на камне вселенской церкви; диалекти-зски выводят из «идеи» весь мир данного и дотжного, «рефлек-яруют», созерцают, разлагают, — и все для того, чтобы в кочном счете связать себя новым моральным постулатом:* найти утренний подвиг, дать обеты, навсегда преодолевающие мир )шлой действительности. С этим миром интеллигенцию 30-х и 40-х )дов связывает еще одна непорванная нить: культура класса, зорянский быт, в котором она живет, еще не рефлектируя над им, ибо он сливается для нее, как и все конкретное, в голом энятии действительности. Идейность этих десятилетий не могла же быть поевзойдена: это эссенция абстрактной веры. Но на пу-I беспочвенности предстоял еще один тягчайший подвиг.
Каковы смысл и ценность этого идейного отшельничества? огда власть отрекается от своей культурной миссии, интеллиген-ия возжигает очаг чистой мысли. Именно в эти годы она осваива-г самые глубокие и сложные явления европейской культуры; есто поверхностного «просвещения» прошлого века занимает не-ецкая философия и гуманистическая наука. Этим заканчивается зропеизация России, начавшаяся с париков и бритых бород и воевывающая теперь последние твердыни разума. Здесь, в 30-е 40-е годы, раждается русская наука ■— прежде всего историче-ая и филологическая, — которая к концу века импонирует и ападу. Только здесь дано культурное завершение дела Петра, и месте с тем достигнут предел законной европеизации. Дальнейшее западничество русской интеллигентской мысли будет бес-лодным и косным твержением задов.
От Шеллинга и Германии к России и православию — та-ов «царский путь» русской мысли. Если он оказался узкой загасшей тропинкой, виной был политический вывих русской жизни, урное разложение дворянской России требовало творческого ру-!,оводительства власти. Монархия, поглощенная идеей самосохра-
|ения, становится тормазом, и политически активные силы, ко-орые некогда окружали Петра, теперь готовятся к борьбе с ди-астией. А в этой борьбе славянофилы не вожди, и не попут-ики. Их мир действительности, по котором они тоскуют, — в омантическом прошлом, в Руси небывалой; от России реальной
) *
ко-
Е. БОГДАНОВ
их отделяет анархическое неприятие государства. В этом их право на место в истории русской интеллигенции. Но поскольку они находят иди осмысливают для себя Церковь, они приобретают, свернутом состоянии, всю Россию, прошлую и настоящую, которая уже уходит, но не ту, что раждается в грозе и бу Утверждаясь на ней, они уходят от русской интеллигенции, торая, однако, любовно хранит память о них, почитая своими за общие радения в катакомбах, за отрешенность идейного подвига, хотя он и выводит их из подземелий на бытовую русскую почву,
ЕКАТЕРИНИНСКИЙ КАНАЛ
Действие третье-
Вполне мыслимо было бы выводить родословную семидесятников непосредственно от людей сороковых годов: представить Белинского и Герцена спускающимися в народ и концентрирующими в социализме свою политическую веру. Но русская жизнь смеется над эволюцией и обрубает ее иной раз только для того, чтобы снова завязать порванную нить. Таким издевательство!» истории было вторжение шестидесятников.